Пути неисповедимы (Воспоминания 1939-1955 гг.)

Трубецкой Андрей Владимирович

Трубецкой А. В.

М. : Контур, 1997.

ЧАСТЬ 1

Глава 1. В КРАСНОЙ АРМИИ

Летом 1939 года мне исполнилось девятнадцать лет. Остатки нашей семьи: мать с моими братьями и сестрой (Володькой — 15 лет, Сережкой — 13 лет, Готькой — 7 лет и Иринкой — 17 лет — так у нас принято было называть друг друга) жили в городе Талдоме, вернее , в почти слившейся с городом деревне Высочки. Я же обитал в Москве, у родственников матери Бобринских, на Трубниковском, и в Талдом наведывался редко. В этот городишко мы перебрались весной, уехав из Андижана, куда в 1934 году попали не по своей воле отец и старшая сестра Варя, которой тогда не было полных 17 лет. В этот узбекский город они были высланы на вольное поселение, после ареста в 1934 году, и мы в том же году переехали из Загорска к ним. В 1937 году семью постиг страшный удар: были вновь арестованы отец и Варя, получившие приговор «10 лет лагерей без права переписки» — только теперь стало известно, что скрывалось за этими словами. Тогда же были арестованы вторая сестра Татя (Александра) и старший брат Гриша, получившие «просто» по 10 лет лагерей. А мы — оставшиеся — при первой возможности уехали из Средней Азии.

Я был студентом-заочником физического факультета МГУ. Однако осенью вместо университетских аудиторий попал в казарму — по новому, только что принятому Закону о всеобщей воинской обязанности я был призван на действительную службу в РККА (Рабоче-Крестьянскую Красную Армию).

Уже в сентябре я знал, что иду на военную службу, и поэтому не работал, а ходил на редкие лекции для заочников да выполнял приходившие по почте задания. И хотя у меня за плечами был один семестр физико-математического факультета в Самарканде, занятия эти давались мне нелегко, а ведь зимнюю сессию в Узбекском университете я сдал на отлично Военно-врачебная комиссия определила меня в войска связи. Дежурный лейтенант этой комиссии порядочно возмутил меня:

— Пойдите сначала подстригитесь наголо.

— Это почему?

Глава 2. НАЧАЛО ВОЙНЫ

Начало войны я встретил в карауле. Тянулись обычные и скучные дни караульной службы: сутки в помещением была оружейная мастерская, с которой у нас, прибежавшего к нам под окно.

— Война с Германией. Молотов сейчас выступал по радио.

Как бы в подтверждение его слов из боксов всегда закрытого, находившегося поблизости гаража стали выезжать бронемашины и направляться на станцию. Я послал разводящего к дежурному по городку узнать, не будет ли каких распоряжений, но распоряжений не было. Военный городок остался по-прежнему мирным и спокойным. И только бронемашины, ушедшие на погрузку, да ранее обыкновенного пришедший сменять нас усиленный и вооруженный зенитным пулеметом караул подтверждали грозность наступивших событий.

Зато вечером, выйдя в город (увольнения были сразу же запрещены, но увольнительная записка лежала у меня в кармане еще с субботы), я почувствовал ход уже иной жизни. На улицах много патрулей и ни одного, кроме меня, праздношатающегося военного. Зато часто попадаются пьяные. Многие тянутся ко мне с объятиями и излияниями. В центре города, где вечерами обычно слонялись, весело смеясь и оглядывая друг друга, толпы барышень и кавалеров, также полно народу. Но чувствовалась сдержанность, было видно, что люди вышли не гулять, а провожать.

Знакомых в Костроме у меня не было, и я, пройдя по улицам, направился в городскую библиотеку вернуть книги, которые нам, военным, давали под заклад. Пожилая притихшая библиотекарша, правда, тихой она была всегда, но теперь притихла как-то особенно, задушевно попрощалась со мной.

Глава 3. ПЛЕН

И в тот момент, когда мы выходили из палисадника, нам бросилась в глаза машина с немцами, стоявшая в деревне. Мы остолбенели. Одновременно увидели нас и немцы. Они что-то закричали, а мы так и остались на месте. Открытая, со многими сиденьями машина подъехала, и нам знаками показали садиться. Мы влезли. Кроме шофера, в ней сидели еще три немца. Нас не обыскивали и ни о чем не спрашивали, вид наш объяснял все... Машина тронулась и покатила к Гдову. На улицах было довольно оживленно, ездили грузовики, груженные сеном, наверху сидели немцы, одиночные немцы катили на велосипедах. Правда, местного населения видно было мало. На одном из перекрестков нас высадили и знаками показали в сторону здания, над которым развевался большой белый флаг с красным крестом. Это был двухэтажный дом (как выяснилось позже — школа пограничников), занятый немцами под госпиталь. Рядом дымили походные кухни. Мы почему-то оказались около одной из них, но повар показал рукой куда-то дальше, мимо здания с крестом. Наискосок через дорогу виднелся серый бревенчатый двухэтажный дом, вокруг которого бродили, стояли, сидели знакомые фигуры в гимнастерках. Это был госпиталь для военнопленных. Рядом стоял немецкий часовой, который не обратил на нас никакого внимания. Мы вошли в дверь, и в комнатушке под лестницей нас записали: фамилия, имя, отчество, полк, когда ранен. Потом перевязка. Мне на груди разрезали спекшиеся бинты и, как хомут, сняли засохшую повязку. Все это делал военный врач, такой же пленный. После перевязки отправили через дорогу в конюшню. Там в стойлах лежало сено, на котором лежали и сидели раненые — двухэтажный дом был переполнен, да и в конюшне свободных мест почти не было. Попытка выйти из окружения дорого далась дивизии. Я прошел в самый конец конюшни и только там нашел себе место. Ивана почему-то оставили в двухэтажном доме. Мы с ним теперь редко видались, я все больше лежал.

Моим соседом слева оказался молоденький ополченец из Ленинграда. Он был ранен в обе ноги и все время бредил. По-видимому, у него уже начиналась гангрена. Он метался, вспоминал близких, звал мать. А утром его унесли, уже затихшего навсегда.

Я никак не мог прийти в себя после всего случившегося. В теле была вялость, в голове отупение и пустота. Никаких мыслей. Память отмечала только внешнее.

Через двор, обнесенный забором, наша конюшня соседствовала с немецким госпиталем. В его дворе было много палаток, похоже, это был какой-то перевалочный пункт. В щели забора я иногда поглядывал туда. Однажды, когда над нами появился истребитель МИГ, там поднялась страшная паника. Куда только все подевались! Наш часовой появился на своем посту спустя много времени после исчезновения самолета. Недалеко от госпиталя были развалины старинной крепости, остатки стен из валунов. Там находился немецкий противовоздушный пост с зенитным пулеметом. Но и он при появлении самолета буквально скрыл все признаки жизни — исчезли и пулеметчик, и пулемет. А вот все пленные повыскакивали на улицу, стали махать руками, кричать. Этим все и кончилось. Как-то подъехала легковая машина; сидящие в ней толстые немцы высадили нашего раненого и уехали. По всему было видно, что это — командир. До этого он все вертелся во дворе. Наверное, пытался бежать, но его поймали и просто водворили в прежнее состояние. Однажды приехало несколько грузовиков (как они отличались от наших тогдашних ЗИСов и ГАЗов!), шоферы вылезли из кабин и сразу отправились в соседние палисадники и садики рубить зелень для маскировки машин. Тут в ход пошло все: и сирень, и яблони, и вишни. Любопытно, что при госпитале был специальный солдат, на обязанности которого красивым готическим шрифтом на крестах из березы фамилии погибших. Где и как хоронили наших — не знаю, а немцев хоронили тут же на пологом скате к речке, недалеко от нашего двухэтажного барака. Кормили нас сравнительно неплохо, нашими же крупами, которые при отступлении были облиты керосином (склады на станции, видно, поджечь не успели). Немцы посмеивались: сами облили, сами и ешьте! В крупяных супах была конина, благо фронт остановился, как говорили, километрах в сорока. По ночам была слышна канонада.

Вскоре немецкий госпиталь куда-то выехал, и мы перебрались в их помещение. Среди раненых я встретил нескольких однополчан. Соседом оказался капитан-артиллерист одного из наших полков. У него была разбита вся ягодица — снаряд разорвался под сидением машины, в которой он ехал. Он с увлечением рассказывал эпизоды, когда удавалось побить немцев. Здесь же был один из молодых лейтенантов нашей роты (их целая группа досрочных выпускников военного училища прибыла перед самой войной в наш полк). Он был легко ранен в пятку. В комнате лежал ленинградец-ополченец, веселый здоровяк блондин. У него была с собой мандолина, и он часто напевал «Марфушу». Пел и многое другое, вплоть до непечатного. В госпитале были и раненые женщины. Помню, у одной из них была разбита половина лица. При перевязках было страшно смотреть. Есть она не могла, а только отпивала из маленького чайника.

Глава 4. ГОСПИТАЛЬ В ВИЛЬНО

Так начался последний этап моего плена, более длительный, чем первые два — Гдов и Двинск. О первом у меня остались довольно смутные воспоминания. По-видимому, тут виновата травма и физическая, и психическая. Второй этап оставил яркую картину и был бы последним, если б судьба вовремя не вмешалась. Впечатление от лагеря в Двинске — страшная действительность ничем не прикрытой борьбы людей за существование и мерзость человеческая. Оба первых этапа заняли сравнительно немного времени, месяца полтора.

История госпиталя, куда я попал, была такова: с самого начала войны наши расположили в Вильно, в школьном здании, военный госпиталь. Он быстро наполнился и «перешел» вскоре к немцам, что называется, в полном составе. Я застал в нем еще тех людей, которые попали сюда до падения города. Обслуживали госпиталь преимущественно гражданские лица, местные жители, в основном, поляки. Были — очень немного — и военные врачи, такие же пленники теперь, как и их пациенты. Охрану несли литовцы, но после нескольких побегов раненых их сменили немцы.

Я лежал на третьем этаже в угловой классной комнате с доской и даже умывальником. Теперь в ней стояли четыре ряда коек. Первые дни у меня была высокая температура, дышал я с трудом и все время был в полубреду. Правда, мозг отмечал, что попал я в уже сжившуюся группу людей, достаточно хорошо знавших друг Друга, и отношения между ними были не такие, как в Двинске. В основном, это были люди из местного гарнизона, у некоторых в городе были жены или подруги. Был даже чемпион округа не то по боксу, не то по борьбе. Почти все получали передачи, были сыты, бодры и, я бы сказал, даже как-то веселы. Чистые койки, хорошие классные комнаты-палаты, все в белом белье, обслуживают доктора и сестры в белоснежных халатах, санитарки, нянечки. Все это никак не вязалось с представлением о плене и было разительным контрастом с бараком раненых в Двинске. В общем, это было совершенно не типичное, даже уникальное в своем роде учреждение. (Много позже, в 1943 году, я узнал, что вскоре после моего отбытия из госпиталя туда явился немецкий генерал, страшно разгневался, кричал, что в такой госпиталь надо приглашать комиссию Красного Креста из Женевы для подтверждения гуманного отношения к советским пленным, приказал отобрать матрацы, белье, койки, а затем весь госпиталь передали для раненых немцев. Позже там были власовцы.)

Итак, в тяжелом состоянии я лежал в этом госпитале. Через несколько дней санитар понес меня на руках в перевязочную, где посадил на стол, ноги на табуретку. Чем-то помазали спину. Подошел наш палатный доктор Довгирд, симпатичный, хорошо знавший свое дело поляк, и сказал: «Потерпите немного». Я почувствовал резкую боль в боку, а через некоторое время Довгирд пронес мимо меня большой шприц полный мутноватой жидкости. Мне сказали, что у меня мокрый плеврит, возникший на почве ранения, и что сейчас отсасывали жидкость. Так же на руках санитара я попал в палату, и сразу почувствовал себя лучше. «Пила» на температурном листке резко уменьшилась (в ногах каждой койки висел такой листок, который заполнялся утром и вечером). Через несколько дней температура вновь стала скакать, и процедура выкачивания жидкости повторилась. Но и после этого температура держалась высокой примерно с месяц, мне стали делать вливания хлористого кальция, и я с удивлением переживал разливающийся при этом по всему телу жар.

Ходить я не мог, говорить было очень трудно, так что я лежал молча. Раны на спине заживали медленно, аппетита не было. Жизнь в палате шла своим чередом: выздоравливающих выписывали в лагерь, а на их место поступали новички. Правда, смена людей шла медленно, было много тяжело раненных.

Глава 5. ИЗБАВЛЕНИЕ ОТ ПЛЕНА

Мне стало понятно, что это значит. Я попрощался со всей палатой, пожелал по-хорошему выбраться отсюда и пошел, провожаемый добрыми словами, одеваться. Внизу был дядя, с которым мы тепло поздоровались, а поодаль стоял немец с винтовкой. Моя одежда, связанная узлом, уже лежала в той комнате, где нас когда-то принимали. Одежду, видно, так и не разворачивали, а только прожарили в дезкамере. Развернул. Все мое: гимнастерка, шинель, шаровары, сапоги. Один сапог сильно порван. Вспомнил, что начало войны помешало его починить. Поясной ремень, сгоревший в дезкамере, рассыпался у меня в руках. Дали другой — он цел и по сей день, пройдя долгий путь. Никакого головного убора у меня не было. Санитар дал буденовку, с которой не была отпорота матерчатая звезда. На гимнастерке следы крови и почему-то одна дыра, хотя на спине их две. Оделся и вышел в коридор. Дядя говорит, что сейчас надо идти в комендатуру, там оформят документы, а уж потом я буду свободен. Предупредил, что если на улице мне будут что-нибудь давать прохожие, чтоб я не брал — могут быть неприятности (позже дядя сказал, что конвой в таких случаях обычно стрелял в берущего).

Мы вышли на улицу. У меня промелькнула мысль, а как дойду? Я оглянулся на здание школы-госпиталя. В окнах прилипли к стеклам бледные фигуры в нижнем белье. Я помахал им, они мне; посмотрел на наше угловое окно, которое было битком забито знакомыми лицами, и со странным чувством смеси радости и грусти, чувством какой-то вины перед моими товарищами зашагал прочь. Было холодно, но не морозно. Шел я бодро, и руки от холода прятал одну в карман, другую за борт шинели. Потом подумал, что вот так Сталина всегда изображают: одна рука в кармане шинели, другая за ее бортом. Подумают — рисуюсь, и перенес правую руку в карман, хотя раньше было удобнее.

Со стороны мы представляли, наверное, любопытное зрелище: тощий, изможденный пленный в незастегнутой буденовке, за ним плотный пожилой немец в очках и с винтовкой, а сбоку по тротуару идет упитанный и хорошо одетый господин — явно одна компания. Встречные дарили меня сострадательными, полными участия и понимания взглядами, так мне, по крайней мере, казалось, а дядя Миша уверял потом, что на него поглядывали косо и даже злобно. Прошли по людным улицам, по которым сновали военные машины, мимо колокольни, стоявшей на площади. Но вот ворота, оплетенные проволокой, а за ними, догадываюсь, Антокольская военная тюрьма, отведенная под лагерь. Шлагбаум, будка с часовым, а рядом с ним огромные соломенные, как гнезда для кур, боты, в которые он, видимо, совал свои ноги, когда они замерзали. За проволокой трех-или четырехэтажное здание, многие окна которого почему-то открыты. В окнах знакомые фигуры пленных, слышно, как женские голоса поют «Калинку». Жизнь вопреки всему! Но вот я вновь за проволокой. В сердце вползает неприятное чувство беспомощности, закрадывается страх. Входим в дом, стоящий слева, и поднимаемся на второй этаж. Попали к какому-то немецкому чину. Дядя Миша разговаривает с ним по-немецки. Чин спрашивает меня (сам или через переводчика — не помню) фамилию, имя, отчество, год рождения, национальность. Последний мой ответ дядя упреждает, быстро говоря «литовец». Я недоумеваю, но, понимая, что так, по-видимому, надо, киваю головой. Спросили звание. Сказал, что рядовой (как и раньше в Гдове). Все это записывалось. Потом писал что-то дядя, и мы вышли уже одни, свободно пройдя мимо часового. Дядя предупредил, чтобы я шел не по тротуару, а рядом, по дороге, так как красноармейская форма может доставить много хлопот. Он же двигался по тротуару рядом.

Мы прошли мимо той же колокольни, свернули в какие-то улочки и вошли в дом, где жил хороший знакомый дяди, который мне представился как бывший полковник Генерального Штаба, а ныне священник одной из виленских церквей. Я не помню, как меня встретили. Голова шла кругом от пережитого, а ноги не держали. Я свалился в кресло, а дядя Миша стал рассказывать, как он нашел меня и, вообще, как все это получилось.

Оказалось, та самая доктор Брюлева, которая в первый день принимала меня, рассказала в кругу знакомых, что в госпитале военнопленных лежит какой-то Трубецкой. Один из присутствующих — Шульц — знал дядю и сообщил ему в Каунас. Дядя ответил, чтобы узнали подробнее (тогда-то, видно, и расспрашивала меня сестра о родителях). Дядя приехал в Вильно, и ему посоветовали не идти сразу по адресу — так он мог поставить под угрозу людей, сообщивших обо мне, а направиться в комендатуру на поиски родственника. По его просьбе комендатура стала обзванивать виленские лагеря и госпитали. В нашем — дежурной была сестра Сильвия Дубицкая, и отвечала на телефонный запрос из комендатуры обо мне именно она. Она вспомнила, как однажды спрашивали по телефону об одном раненом, а потом его забрало гестапо — оказался комиссаром. Сестра Сильвия подумала вначале, уж не комиссар ли я, но решила, что непохож, и ответила утвердительно. Хлопоты дяди о моем освобождении были недолги. Помог ему справочник — всемирно известный Альманах Гота. В нем сообщаются самые разнообразные сведения, и есть раздел, посвященный родословным русского дворянства. Там прослежен весь род Трубецких, начиная с Великого Литовского князя Гедимина (Трубецкие — Гедиминовичи), там была перечислена вся наша семья, мои братья, сестры (когда я листал этот справочник, у меня глаза на лоб полезли от удивления). Дядя Миша рассказывал, что на коменданта это произвело не меньшее впечатление, чем на меня. Он спросил, откуда все это известно. Дядя ответил: «Великая Германия». Большего не нужно было, и комендант, не колеблясь, дал согласие на мое освобождение. Замечу, что в это время немцы заигрывали с литовцами, разрешили назвать главную улицу Вильно именем Гедимина. Естественно, что на вопрос о национальности я должен был ответить «литовец».