Историко-автобиографическая дилогия Вольфганга Георга Фишера (род. в 1933 г.) повествует о первых четырех десятилетиях XX века, связанных с бурными и трагическими переменами в жизни ее героев и в судьбе Австрии. В романах «Родные стены» и «Чужие углы» людские страсти и исторические события вовлекают в свою орбиту и мир предметов, вещей, окружающих человека, его среду обитания, ту своеобразную и с юмором (порой весьма горьким) воспроизведенную «обстановочку», которая служит фоном повествования и одновременно составляет существенную часть его.
РОДНЫЕ СТЕНЫ
ЦЕНТР ГОРОДА
(Первая посылка)
Шоттенринг, он же Шотландское Кольцо, давно уже никак не связан с шотландцами, и уж совсем никак — с обручальными кольцами и прочими драгоценностями, и отыскать его совсем несложно. Едва оказавшись у Венского университета, ступайте по кольцевой магистрали на восток, к Дунайскому каналу, поглядывая на таблички с указанием улиц: черные буквы на белом фоне в овальной рамке сами подскажут — вот он, Шоттенринг.
Здесь, на Шоттенринге, архитекторы дедовских времен (перебрасываясь друг с дружкой акантами, перемежая их бордюрами, шахматными узорами и лепными гирляндами, подобно тому, как их сыновья запускали один в другого губкой, которой стирают с грифельной доски) поместили дома в стиле Рингштрассе: кариатиды из песчаника и гранита с бюстами из гранита и песчаника, балконы с амфорами, крыша, окаймленная четырехгранными столбами, львиные головы дверных колотушек для адвокатских апартаментов, занимающих целый этаж, мраморный Геркулес перед входом в швейцарскую, дверь-«шпион» с круглым отверстием, за которой сидит чех-привратник, высматривая, соображая и прикидывая, что за посетитель проходит по красной ковровой дорожке к лифту, какую из нумерованных медных кнопок нажимает, прежде чем неторопливо и комфортабельно исчезнуть в шахте лифта, заскользив по стальным проводам и чудодейственно избавившись от силы земного притяжения, подобно ведьме, обуржуазившейся настолько, что ей удастся обходиться в своих полетах без метлы.
Почему однако же обуржуазившиеся ведьмы направляются в дома на Рингштрассе, почему кровеносными тельцами поднимаются они по артериям лифта до четвертого, а то и до шестого этажа, осторожно раздвигая внутренние створки с латунными ручками и с грохотом захлопывая внешнюю дверь? Сигнальный выстрел для бдительного уха внизу, в швейцарской: на седьмом этаже из лифта вышла натурщица, на шестом — клиент адвоката, на пятом — пациент врача, на четвертом — делопроизводитель, а на втором — кто-нибудь из гостей господина барона.
Третий этаж пропускаем. Это — этаж путаный и непонятый, этаж моего стыда и страха. Сюда я не впущу чешского соглядатая из швейцарской, не впущу ни взглядом, ни помыслом, я придержу неизменно громыхающую внешнюю дверь лифта, — и пусть обуржуазившиеся ведьмы, целыми днями снующие вверх и вниз, обходясь без помела, поищут другой выход; по мне, пусть выбираются хоть через крышу, а уж оттуда, сверху, любуются остроконечными сосцами фасадных кариатид цвета асфальта, а не то — пусть заползают в швейцарскую, к привратнику, под его коричневое одеяло из грубой шерсти, где любит нежиться черный кот самого богемца. Почему бы им, черт побери, не задержаться в каком-нибудь кафе неподалеку от биржи на той стороне Ринга, почему бы не вложить последние деньги в акции одной из старейших железных дорог Австрии — Южной, которая (последней из двух мало-мальски крупных железных дорог) все еще остается в частной собственности? Я не позволю здесь выйти никому, я не открою внешнюю дверь, а створками внутренней прищемлю пальцы любому. На то у меня имеются серьезные причины. Этот второй этаж дома по Рингштрассе на Шоттенринге — моя отправная точка, первое место моего проживания, мой старт.
Кому же захочется, чтобы ему принялись мешать уже на старте? Известны ли вам спринтеры, собирающие возле стартовой позиции былых друзей по школе, тетушек и дядюшек, добрых-предобрых, дорогих и дражайших знакомых? К стартовой позиции, подскажет вам любой тренер, нужно относиться с максимальным уважением. Я опечатал внешнюю дверь лифта пломбой, имперской таможенной пломбой, если быть точным; пусть так оно и останется, пока вы во всех деталях не узнаете, что к чему в моем родовом гнезде. Что и само по себе не так-то просто, потому что здесь два места проживания, две входных двери, две квартиры, на самом-то деле образующие одно целое. Или это — один-единственный жилой этаж, на котором находятся две квартиры, в зависимости от того, делаешь ли из двух одну или из одной две: дьявольская арифметика эпохи грюндерства, — делать из нуля бесконечность, — вышла из моды. Каждой твари ровно по паре. Две прихожие, два туалета, две крохотные комнаты для прислуги, двое важных господ, — адвокат, допущенный к ведению дел в верховном и уголовном судах, и любовник жены, — семью содержит первый из них; двое детей, двое слуг, хотя с няней их получается трое, и это вносит в мое уравнение вероятности явную ошибку; два входа, они же, сообразуясь с вектором движения, два выхода; две религии: иудейская у родителей, римско-католическая у обоих детей, не образующих истинной парочки, потому что оба они — мальчишки; два музыкальных инструмента: рояль под бархатным чехлом и лютня, в сопровождении которой рыжеволосая хозяйка дома исполняет песни Шуберта, когда в пятницу вечером на журфикс собираются дамы; два серванта с беззвучно лающими фарфоровыми собачками, с маленькими смеющимися китайцами, восседающими в позе Будды скрестив ноги; складками жира растекаются их животы, не больно-то получившиеся у фарфоровых дел мастера; фарфоровые пастушки под розовыми зонтиками; молодой и красивый император Франц-Иосиф — его бюст изваян из белого, из белоснежно-белого бисквита; еще один бюст, чей он, этого я вам не открою: судьба сей императрицы сложилась на редкость несчастливо.
ПРЕДМЕСТЬЕ
(Вторая посылка)
У рабочих есть жилье? Дома? Квартиры? Подвалы? Ночлежки? Трущобы? Комната? Две комнаты? Полное отсутствие собственной комнаты? Как им живется, как спится в домах, принадлежащих тем, на кого они работают? Молятся ли они на них, служат ли тем, кто даст им кров и хлеб, верой и правдой, подобно тому, как ведет себя лейб-кучер самого императора или княжеский истопник у его сиятельства в моравском замке Эйзгруб? Неужели для выяснения всего этого мальчикам в матросках с балкона на Шоттенринге придется когда-нибудь направить самодельный латунный телескоп на юго-восток, в сторону района Фаворитен, и только затем, чтобы позднее сказать отцу: погляди-ка, папа, в нашу подзорную трубу, мы покажем тебе сегодня новую звезду, а на ней живут рабочие, — не только устраивают вечеринки и проводят политические собрания, но и просто-напросто живут!
Столь же смехотворными разъяснениями разразится однажды пай-мальчик в матроске, когда впоследствии решит сочинить дилетантскую книгу по типу «Сделай сам» или «Умелые руки», посвященную политической жизни XX столетия. Пай-мальчик в матроске важно укажет в этой книге на цепи и цепные замки суфражисток. Старательно, хотя и схематически, изобразит покрытые копотью миниатюрные бомбочки анархистов. Нарисует контур кинжала, которым убили Елизавету Австрийскую. А на двойной иллюстрации для разворота представит коричневый портфель, наполненный динамитом, который, к сожалению, с недостаточной силой взорвался 20 июля 1944 года. А себя самого изобразит скаутом, устремившимся на поиски термоядерной грибницы в зачумленном следами бактериологической войны лесу. «Хиросима — любовь моя», и так далее. А инструкцию для подобных учений и странствий можно поместить в приложении. И пай-мальчика в матроске в наше столетие, именуемое «Веком Ребенка», превратят в обыкновенного политического проказника, а то и в политического жонглера. Вместо ногтей он отрастит на пальцах шприцы для смертоносных инъекций, чтобы на всякое неугодное меньшинство пришлось по уколу: негр — укол, еврей — укол, поляк — укол; укол, укол, еще укол — и главное, никого не пропустить!
— А как насчет рабочих, папа? — такой вопрос могли бы задать мальчики с Шоттенринга, поглядывая в самодельную подзорную трубу на юго-восток, — они что, тоже меньшинство, или наоборот, большинство, но с правами, подобающими одному из меньшинств? Во всяком случае, не меньшинство с правами, подобающими большинству, как можно охарактеризовать воспитанников Терезианской рыцарской академии, размещенной в загородном замке «Фаворита», бывшей императорской резиденции. Декоративные шпаги бренчат о мраморные ступени, тополиная аллея, перестук карст, верноподданнически откидываемая подножка: капеллан увеселительного замка целует ручки только что прибывшим дамам. Однако и об охотничьих утехах господ здесь позаботились: куропатки и вальдшнепы, истекая кровью, вниз головой плюхаются в воду пруда, в котором разводят карпов; летят кувырком они в такт известного «Рондо вальдшнепов»: «Бах — да вот они, бах-бабах — попал, плюх — и в воду, тра-ля-ля, мы славно провели время!» Но если взять, к примеру, токаря Шмёльцера, то известно ли ему, что название всего района, — Фаворитен, — восходит к императорскому охотничьему замку, мимо которого он каждую неделю по вечерам в пятницу и в субботу проходит, словно увенчанный нимбом ангел Благовещенья, собирая взносы в предвыборный фонд социал-демократической партии Австрии, собирая, так сказать, по кирпичику на благоустроенные дома для рабочих, собирая по звездному талеру, а то и по гульдену на сияние «Новой Звезды», завербовывая заодно и новых слушателей на профсоюзные общеобразовательные курсы? Но и это еще не все. Шмёльцер не только принимает, но и раздает: он выдает товарищам на руки марки об уплате членских взносов, раздаст им специальные «кирпичные марки» в качестве своего рода почетной расписки. Эти марки вклеиваются затем в пестрые тетради величиной с ладонь, то есть в членские книжечки, а книжечки эти для Шмёльцера поважней катехизиса и даже самой Библии, той огромной Библии багрового цвета, которую написал и заполнил скрижалями собственного Завета основатель движения Карл М., почивший, как известно, в Лондоне. Библию эту он тоже знает, да и как ему не знать ее, если он — руководитель районной организации, если он — осененный нимбом ангел Благовещенья, если он — главный оратор на всех проходящих в трактире собраниях, чуть что взгромождающийся на стол и грозно вопрошающий притихшую аудиторию:
— У рабочих есть жилье? Дома? Квартиры? Подвалы? Ночлежки? Трущобы? Комната? Две комнаты? Как им живется, как спится?
Я, Шмёльцер, уже сейчас живу так, как будет когда-нибудь жить каждый товарищ, да-да, каждый товарищ, вносящий свою лепту в окончательную победу, каждый товарищ, которому известно, за что он борется! Уже сегодня я живу на нашей Новой Звезде! И тщетно вы стали бы разыскивать там домовладельца. Товарищи собрали деньги, товарищи оплатили постройку дома, Новая Звезда принадлежит самим товарищам рабочим! За квартиру я не плачу, квартплата остается у меня в кармане! И тщетно вы стали бы разыскивать там привратника, которого эксплуататор-домовладелец заставлял бы служить хозяйским ухом, подслушивающим все, о чем говорят, вынюхивать все, что происходит в доме, потому что, выведав наши тайны, нас проще было бы облапошить. Но этому у нас пришел конец: Новая Звезда — бесклассовое небесное тело!
ПРОМЕЖУТОЧНАЯ ПОЗИЦИЯ И ПЕРВЫЙ ЭТЮД:
Можно ли заниматься политикой на газовых фонарях?
Можно ли заниматься политикой на газовых фонарях, и способен ли на такое наш мальчик в матроске? Газовый фонарь есть предмет, предназначенный для освещения улиц, но в политической жизни человека он может означать и окончательное затемнение, если того на нем повесят. Но в той же малой мере, в какой правоверный католик старой школы вспоминает о последнем причастии, заливая керосин в допотопную лампу, какими все еще пользуются в глухой провинции, куда не проведено электричество, столь же мало думает о возможности окончательного затемнения и праздный гуляка, фланирующий по главной улице столицы многонациональной империи, начиная с угла кафе «Сирк»:
целую ручки, мадам; он помахивает тросточкой и приподнимает котелок; честное слово офицера; свиданье в оперной ложе; любовь к императору для меня превыше любви к замужней женщине; я принимаю вызов на эту дуэль; стройные рыцари в приталенных вицмундирах обмениваются в качестве пароля словом «привет»: привет, подполковник; не успеешь оглянуться, старина, а смерть уже тут как тут; выходки анархистов; арестуйте этого мерзавца; у прекрасной Дезире сегодня круги под глазами — неужели от плакала?
Вот так проходит он под платанами по Рингштрассе к Опере, а далее — к парламенту, Бургтеатру и ратуше мимо бесчисленных газовых фонарей, ведущих при свете дня праздное существование, ведь лишь когда смеркается, газ начинает поступать вверх по трубкам. В 1908 году подача газа городской газовой службой составила 108 миллионов 501 тысячу кубометров. Длина газопровода, все на тот же 1908 год, — 608 тысяч 185 метров. Общее число уличных фонарей в черте города — 22 тысячи 398. Вот таким образом, отвечая потребностям города, газ поступает по трубкам и несет свет — мирный свет, мирный газовый свет.
В «Немецком медицинском еженедельнике» пишут:
«Самые известные в мирное время газы,
—
азот, синильная кислота, угарный,
—
в военных целях находят наименьшее применение, отличаясь чрезмерной летучестью. Особое значение когда-то имели газы раздражающего действия: мышьяковый трихлорид, дифенилхлорарсин, дифенилцианарсин, приводящие человека в ужасающее, хотя и не опасное для жизни состояние: он кашляет, отхаркивается, у него слезятся глаза, течет из носу, выделяется слюна, его рвет.
Этот газ слишком безобиден, и его можно было использовать лишь до тех пор, пока не изобрели защитные маски. Удушающие газы, как, например, фосген, хлор, бром, хлорпикрин и так далее, являются настоящими газами лишь отчасти, частично же они представляют собой дисперсные жидкости, то есть пир, и, следовательно, поражают органы дыхания, в первую очередь — легкие. Их поражающее воздействие столь избирательно, что почти не затрагивает органы чувств и нервную систему, так что подвергшийся их воздействию часто и не замечает, что именно он вдыхает, и наполняет легкие ядовитым веществом. Лишь через несколько часов появляются симптомы отравления. Стенки легочных пузырьков становятся проницаемыми для крови, и в результате из крови в легкие безостановочно поступает вода. Смешиваясь с вдыхаемым воздухом, она образует пену, увеличивая тем самым объем легких в пять-шесть раз».
БОРЬБА ПРОТИВ ОРНАМЕНТА ИЛИ «НОВАЯ ВЕЩНОСТЬ»:
Чтобы жить в Век Ребенка, следует лишиться родителей
(Синтез)
Небезызвестный Матросик, отпрыск буржуазной семьи, который, размахивая кепкой и обхватив, как обезьяна, ногами фонарный столб, надрывался: «Да здравствует республика!», все же сползает вниз, на асфальт тротуара, стучит одной ногой о другую, чтобы из онемевших ступней разбежались мурашки, поворачивается так, чтобы Михаэлерплац, Хофбург с императорской короной в музейной витрине, придворный кондитерский магазин (вся медь надраена до блеска, а на прилавках красного мрамора пышные воздушные торты и пирожные с марципанами) остались у него за спиной, и идет по Херренгассе в сторону Ринга, поворачивает у кафе «Централь», направо, идет по уставленной зданиями банков Штраухгассе, проходит мимо дворца Харраха, барочного сооружения с колоннами и скульптурами (сам Харрах представлен здесь в виде Зевса, граф Пальфи — в виде Одиссея, а граф Эстергази — в виде крылатого гения, тогда как граф Баттиани всего лишь входит в свиту Фортуны с ее рогом изобилия — этакая завершенная аллегория для росписи потолка на темно-синем фоне бесконечности, в которой исчезают древние династии), проходит мимо всего этого и переходит с одной стороны улицы на другую.
Поднимает глаза на желтую фигуру из песчаника, — Господи, помоги мне, — затем устремляет взгляд в темную арку ворот (мрачные воспоминания бывшего гимназиста), пересекает двор, выходит на Рингштрассе, удостаивает коротким взглядом церковь Благодарения, память о неудавшемся покушении на императора, аминь, и ее остроконечные башни, посыпанные ракушками, идет по Рингу на восток (нам-то эта дорога хорошо знакома) к Дунайскому каналу (позорное пятно на безукоризненной революционной репутации Матросика) и занимает место за столом в отцовской адвокатской квартире на третьем этаже: обеденное время, время семейного сбора, время для трапезы, приятного аппетита, мама; он сидит перед глубокой супницей с золотой каемкой и ждет, пока кухарка по имени Мария, — всех кухарок зовут Мариями, если только они не носят имя Рези, — ждет, стало быть, пока Мария не начнет разливать по тарелкам суп с фрикадельками.
«Взять гусиную печень и, предварительно обработав, мелко ее нарезать; взбить 4 лота масла или говяжьего жира с двумя целыми яйцами, добавив еще два желтка; срезать корку с двух булочек, размочить их в молоке; мелко нарезать петрушку; все это как следует перемешать, добавить соль и перец и, скатав фрикадельки, обвалять их в панировочных сухарях…»
Итак, Мария, окунув широкую серебряную поварешку в супницу, наливает молодому господину порцию с фрикаделечкой, наливает осторожно, наливает, придержав фрикадельку в последний момент, чтобы та не плюхнулась в суп, подняв тучу жирных брызг, от которых непременно остались бы жирные пятна на брюках, на тщательно отглаженном воротничке рубашки; такое, Мария, говорит милостивая госпожа, в нашем доме недопустимо.
Неужели ради этого Матросик прожил уже двадцать пять лет в Веке Ребенка, неужели ради этого досрочно, то есть до получения трижды благословенного аттестата зрелости, покинул гимназию? Неужели ради этого, пока его бывшие одноклассники прозябали в будничной суете и в лицемерном монашеском воздержании, окунаясь вместе с Тацитом в прохладу тевтонских дубрав, он не раз измерил воздетый уровень своей возмужалости, задрав юбку не только гувернантке, но и изрядному числу привлекательных выпускниц художественных училищ, продавщиц из книжных магазинов и учениц школы танцев? Неужели ради этого взобрался он («Да здравствует республика!») на фонарный столб на углу Херренгассе и Штраухгассе? Неужели все это ради того, чтобы ему на родительской квартире наливали в тарелку из супницы с золотым ободком горячей суп с фрикадельками из гусиной печени, да еще и облили его вдобавок?
КУХОННЫЙ ЭПИЛОГ
Неужели в этих квартирах нет ни одного помещения, на которое не распространялось бы господство вещей? Может быть, свобода духа, а точнее равенство носителей духа берет свое начало на кухнях?
Газовая плита с чревом духовки, из которой, когда ее по утрам зажигают, с треском вырывается голубое пламя, выглядит на Новой Звезде точно так же, как на Новейшей, на адвокатской квартире или на квартире, перестроенной Фришхерцем, — в этом плане никаких различий меж ними нет. Горючий материал, накопленный муниципальными властями Вены в гигантских газометрических резервуарах на другом берегу Дуная, с шипением поступает не только в газовые фонари на Рингштрассе, но и во все газовые плиты, одинаковые как близнецы. И стоят они не только в квартирах буржуазии, нет, газовые плиты можно обнаружить и на кухнях у Шмёльцера, у доктора Фриденталя, у госпожи Кобчивой, у привратника из дома на Шоттенринге. Газовые плиты не признают классовых различий: железные монументы, согретые газом рунические валуны, эмалированные памятники братства и восходящего к добиблейским временам равенства их владельцев.
Но если бы семьи, подобно тому, как обстояло дело в доисторической Европе, в Вене Халльштаттского периода, и теперь собирались вокруг домашнего очага! Если бы они не расходились по лабиринтам многокомнатных квартир, включающим в себя гостиную, спальню, детскую, ванную, да и комнату для чтения, тогда не возникла бы и запутанная кроватная генеалогия, отсутствовала бы классовая борьба между скромным пианино и бехштейновским роялем, не было бы страха перед числом двадцать четыре в буржуазной иерархии стульев. Да, жизнь оказалась бы в таком случае столь же проста, как рисунки доисторического человека: отпечаток покрытой копотью руки на стене пещеры, которая служит одновременно и гостиной, и столовой, и спальней.
Но и тут я не отказываюсь от надежды, припоминая теплый, масляный, сладкий воскресный запах панированных телячьих шницелей; он витает над плитой и на квартире у Соседа, и на квартире у Матросика, и на квартире у его родителей, — и всегда с одной и той же дразнящей интенсивностью! Терпкий аромат петрушки на молодом картофеле с нежным сливочным маслом и сладко-кислый овощной запах салата из огурцов с вкраплениями красного перца поднимается из салатниц, — когда я думаю обо всем этом, то чувствую, что классовая борьба после развала многонациональной империи (красная муниципальная власть Вены и сегодня направляет газ к плитам, принадлежащим старой, уже упраздненной аристократии) сведена на нет универсально приятным лейтмотивом симфонии приготовления пищи.
И распространяется это, разумеется, не только на венский шницель. Специальные венские мясные блюда, такие как «тафельшлиц» (огузок с хреном), «хифер-шерцель» или толстый огузок, — часть языка, на котором в Вене говорит каждый. Кому же понадобится лезть в словарь Гримма или выходить из себя из-за изощренного буквоедства, присущего справочнику Дудена? В венской поваренной книге домохозяйки Анны Хофбауэр, выпущенной в 1825 году Мёршнером и Яспером на Кольмаркте, дом № 25, уже во вступлении к главе «О говядине» хорошо протушенная грамматика языка «тафельшпиц» описана столь совершенно, что всякий, кто знает в таких делах толк, может лишь подивиться, почему это верховный главнокомандующий, его апостольское величество, не приказал, не сходя с места, выбросить на свалку чудовищную «Табель о языке», административный немецкий язык от Бога и императора, и не ввел высочайшим указом язык огузка, понятный всем от Будвейса до Триеста, от Черновиц до Блуденца, от Эннса и Марха до самого Прута.
ЧУЖИЕ УГЛЫ
I. КОМНАТА
Строго говоря, комнатой становится для эмигранта железнодорожное купе, здесь-то все и разыгрывается;
Скажем: плаванье по просторам Сарматского моря и моментальные снимки в фотоальбоме, которого на самом деле не существует!
В купе второго класса на перегоне между Грацем и Шпильфельд-Штрасом Матросик позволяет себе размечтаться столь самозабвенно и даже посапывающе, как самый обыкновенный путешественник в лишенные малейшей героики времена, упершись взглядом в метеоколонку «Венской газеты» со сводкой гидрографического отдела муниципального управления земли Нижняя Австрия за 2 мая 1938 года. Для Дуная с притоками там приводятся следующие величины: в Регенсбурге вода поднялась на 25 сантиметров, в Деггендорфе — на 121, в Пассау — на 237, в Шердинге — на 124, в Энгельхартсцелле — на 94, однако в Линце опустилась на 66 сантиметров, а вот в Маутхаузене поднялась на 82, в Штайре — на 74, однако в Штайне опустилась на 6, в Вене под Имперским мостом — на 26, в Вене под Шведским мостом — на 4, однако в Хоэнау поднялась на 250 и в Ангерне — на 116. Уровень воды в Дунае почти не изменился! Этот в высшей степени нейтральный факт разъяснен в газете, на его вкус, чересчур скупо и слишком убористым шрифтом; раньше, выслушивая гидрографическую сводку по радио, — перед началом или по окончании последних известий, — он всегда скучал, переминался с ноги на ногу, ему хотелось выключить приемник; зато теперь ему мало, зато теперь ему хочется продлить этот перечень, продлить искусственно, — потому что он понял: наряду с сугубо нейтральными величинами по метеосводке пробегает то здесь, то там последняя искорка вроде бы уже сломленного духа австрийского Сопротивления, — вопреки свершившемуся капитулянтскому вовлечению и подключению страны в жизнь немецкого, общенемецкого рейха, вопреки «аншлюсу», — эта искорка проступает и просвечивает даже здесь, лишая силы неизменные физические законы природы. Дело вот в чем: даже теперь, почти два полных месяца спустя после «Великого воссоединения», здесь упоминается гидрографический отдел муниципального управления земли Нижняя Австрия. Из гидрографической сводки Матросику в последний раз удается дистиллировать образ нижне-австрийского муниципального начальника, — в бакенбардах, подобающих аристократу, избравшему чиновное поприще, с пафосом неподкупности в качестве альфы и омеги большой политики, с прямой спиной, наверняка чтобы подать прямой пример новобранцам императорской и королевской армии, — удается дистиллировать его, как глоток спиртного из фляжки на императорской охоте, тогда как по всей Нижней Австрии, она же Юго-восточный округ Германского рейха, уже носится коричневой кометой с хвостом из серебристых звезд-мерседесов господин гауляйтер… Да и сама земля Нижняя Австрия, которой дозволили оставить в названии эпитет «нижняя», отцепив «Австрию», как бесполезный вагон товарного поезда, уже превратилась в землю Нижний Дунай!
Матросику хочется однако же забыть о сомнительной номенклатуре названия гидрографической службы и ознакомиться с уровнем воды ниже по Дунаю, ниже, а значит, вне компетенции новой власти, — лишь бы не заглядывать в отдел политики «Венской газеты». Он судорожно размышляет над тем, как соотносится с ординаром уровень воды где-нибудь между Пресбургом и Будапештом, можно ли назвать и признать его не выходящим за рамки всегдашнего в районе Мохача, Нойзаца или Землина, и не окажут ли косовские весенние бури с силой ветра в 9 и 10 баллов, которых традиционно опасаются, столь пагубного воздействия на весь бассейн Дуная между Железными Вратами и Турну-Северином, что точные сводки станут невозможными в принципе. Если бы только удалось посреди пресловутой косовской бури очутиться в безопасности на островке Ада Калех длиною в две тысячи метров, осененном и подавленном высоким минаретом мечети, на островке, затерянном между Орсовой и Железными Вратами, — так вот, если бы удалось такое, то остались бы только боль и печаль из-за того, что остров политически блаженных так мал и ни на что не годен, мал и негоден настолько, что его просто-напросто упустили из виду, заключая мирный договор 1878 года, вследствие чего он до 1912 года принадлежал Турции; однако, вопреки столь замечательной перспективе, нельзя же и впрямь эмигрировать на остров Ада Калех: хотя оказаться забытым силами мировой политики на целых 34 года, что лишь ненамного меньше нынешнего возраста Матросика, — ситуация воистину неописуемо прекрасная и, может быть, еще более волнующая, чем самая безумная мечта об обретении политической нирваны в Центральной Европе! Так что более реалистическим занятием, не исключено, является прилежное продолжение прежней забавы: окунать свинцовый лот, замеряя уровень воды где-нибудь на островках в дельте Дуная, между Измаилом и Сулиной, посреди охотящихся на рыбу пеликанов, с тем чтобы в дальнейшем выйти в открытое море, а значит и на свободу. Причем далеко не обязательно море должно оказаться Черным, это может быть любое из первозданных морей, простиравшихся и бушевавших некогда на пространстве от Вены за внешним краем Карпат до самого Черного, а затем и Каспийского, а затем и Аральского морей, — Понтийское или Сарматское море, — в тысячелетней, да нет, в миллионолетней перспективе дотошная точность географических названий, подобающая скорее справкам в полицейской картотеке, лишается определяющего значения, главное для меня во всем этом — тот научно доказанный факт, размышляет Матросик, что уровень этого немыслимо бескрайнего моря был на сто метров выше, чем шпиль собора святого Стефана.
II. КОМНАТА ДЛЯ ГОСТЕЙ В ЗАМКЕ ВИНДЕНАУ
Вселение Капитана, а затем и его жены, Капитанши, в комнату для гостей в замке Винденау оказалось ритуалом, настолько отдаленным и в географическом, и в душевном смысле от моей тогдашней жизненной позиции младенческого «я», насколько были бы далеки мистические поиски истинного далай-ламы в Тибете! И, следовательно, ничего удивительного в том, что я перехожу на иную, более близкую жизненную позицию, а именно, на свою собственную, и избираю соответствующий угол зрения: я сижу на веранде домика Ханса Роберля у озера Грундльзее и раскрашиваю акварелью бурые еловые шишки в красные, зеленые, синие и желтые тона. Раскрашенные шишки заберет Сосед (я живу здесь, на альпийском озере, у бабушки с дедушкой с материнской стороны и под надзором нянюшки), разложит их на мху в картонной коробке из-под мыла, обернет коричневой упаковочной бумагой и отправит моим родителям в замок Винденау, за границу, — что это за волшебное и вместе с тем непостижимое слово — заграница! Мое младенческое «я» раскрасило шишки ко дню рождения Капитана, их разложили на мху на кухонном столе, как фигурки игрушечных крестоносцев, павших в бою и приуготованных к героическому погребению, и отослали, не ломая голову над тем, как именно истолкует отец этот «привет с родины» (по образцу надписей на кофейных чашках в кухне у Роберля — «Привет из Гмундена», «Привет из Бад Ишля», «Привет из Аусзее»).
Допустим, истолкует в идиллическом плане, словно их раскрасили перьями, окунаемыми в натуральные австрийские чернила, всевозможные устроители фестивалей и сочинители сценариев к этим фестивалям, кумиры Бургтеатра и патриотически настроенные поздние романтики, которые в своих летних виллах а ля Татаруга или Тедеско все последнее лето перед вводом войск фюрера прилежно вели личный дневник, записывая в него, например, такое:
«Дахштайн и его ледники, которые, подобно зубчато-изломанным каменным плодам, втиснувшись между кругообразно обступившими их суровыми серыми скалами, обнажили сладкую плодовую мякоть ослепительно-белых вечных снегов.
И все это все еще скрыто наполовину тонкими белыми, с ржавыми разводами, покрывалами, которые ниспадают одно за другим, все сильней и сильней пронизанные солнечным светом, возвещая невидимую до поры до времени небесную лазурь. Дальний туман окутывает оцепенело-черный массив хвойного леса, а ближе, посреди менее плотной туманной толщи, уже вырисовываются, выделяясь сравнительной белизною, очертания ветвей. А между тем и другим, бывает, виднеется черепичная крыши и обветренные бревенчатые стены горной хижины; зеленые ставни закрыты наглухо, они медленно оттаивают в солнечных лучах…»
И в конце дневниковой записи вечное перо, нахлебавшееся натуральных австрийских чернил, вместо естественного автографа, за которым наверняка погнались бы толпы охотников, выводит меланхолическое:
III. МЕБЛИРОВАННЫЕ КОМНАТЫ
Для комнат в замке Винденау никак не было характерно отсутствие мебели, почему же понятие «меблированные комнаты» овладевает умами Капитана и его жены только теперь, при переезде в Аграм? Во-первых, применительно к замкам никто не употребляет выражение «меблированные комнаты», а, во-вторых, супруги связывают с этим понятием брезгливый страх перед староавстрийской жизнью низов, — со съемщиками и подсъемщиками, с плохо выбритыми холостяками, с комнатушками, куда пускают только переночевать, со вдовствующими квартирохозяйками, с едва переносимыми общими уборными и с прочими ужасами тех мест, где никогда не светит солнце успеха и на всем лежит одна и та же неизбывная тень, — тех мест, о наличии которых добропорядочные бюргеры просто-напросто не помнят, но и потомки бюргеров, уже затронутые революционными настроениями, предпочитают все же не вспоминать. В-третьих, ввиду внезапного наплыва эмигрантов эти самые «меблированные комнаты» не так-то просто снять. Меж тем это совершенно необходимо, потому что пожить в гостях больше никто не приглашает.
Поиски Капитана, должно быть, увенчались неслыханным успехом, потому что Аграм конца тридцатых — начала сороковых годов запомнился младенческому «я» не одной и не двумя меблированными комнатами, но бесконечной чередой таковых, — и череда эта тянется, разумеется, не в пространстве, а во времени.
Так что Аграм для меня — карточный домик, составленный из детских игральных карт, на каждой из которых изображены те или иные меблированные комнаты: у вдовы Батушич на Илице, в пансионе «Сплендид», у бородавчатой госпожи Юрак на Холме, на задворках княжеских апартаментов четы Кнаппов, у рыжеволосой Эльзы Райс на площади Пейячевича, в отеле на Слеме, в немецком пансионе Вагнеров! В каждой из этих игральных карт я просверлил дырки, пропускающие ровно столько света, чтобы даже четверть века спустя разглядеть снующие туда и сюда фигурки с четкостью, необходимой для однозначной классификации: фигурки вышеупомянутых квартирохозяек — вдовы Батушич, госпожи Юрак и Эльзы Райс, фигуры Капитанова брата, супружеских пар Кнаппов и Ледереров и Соседа, который, точно так же, как и Бруно Фришхерц, несколько раз наведывался в гости из Вены. Этот просачивающийся из пробуравленного отверстия свет падает и на второстепенные персонажи, такие, как владелец типографии Дедович, сыновья Эльзы Райс Иво и Зоран, горничные Илона и Мара, служащий немецкого консульства Регельсбергер, педиатр доктор Шпитцер и жуликоватый адвокат Зибенкович.
Бог распорядился так, что у Капитана Своей Судьбы и у его Капитанши нет, в отличие от дедушки, времени на то, чтобы, взяв меня за руку, отправиться на прогулку по городу, который для них, как и для всех остальных эмигрантов, оборачивается городом далеко не игрушечным: здесь надо прокладывать себе дорогу к новому существованию, стоять в очередях алчущих визы людей у иностранных консульств, жадно пролистывать в большом кафе «Градска кавана» зарубежные газеты в надежде натолкнуться на известие о новом покушении, — короче говоря, здесь нужно каждый день по новой проигрывать пластинку сугубо эмигрантского императива: Тебе надо — куда? Тебе надо — когда? Тебе надо — сколько (заплатить за то или за это)? Сосед, однако же, этот бывший революционер, вождь рабочих, отказавшихся от спиртного, наделенный правом решающего голоса представитель «Фонда вдов и сирот мировой войны», научился теперь, после того как его вышвырнули из парламента и заставили в 1934 году несколько недель протомиться в лагере на молочно-рисовой диете, которую ему, по его собственным словам, лично прописал представитель Иисуса Христа на земле вкупе со своими христолюбивыми вассалами в консервативной Австрии, научился оценивать большую, среднюю и малую политику исключительно по тому, в лучшую или, чаще, в худшую сторону она воздействует на его собственное и его близких благосостояние. Пребывание в плохо проветриваемых меблированных комнатах или вовсе в зачаженных сигарным и сигаретным дымом кофейнях, на его взгляд, ни в коем случае не может пойти во благо пятилетнему малышу. Судя по всему, именно по этой причине он купил на Южном вокзале в Вене билет третьего класса, прибыл сюда, в Аграм, и с грозным криком: «Ребенку необходим свежий воздух!» вырвал меня у родителей, взял за руку и принялся разгуливать со мной по всему городу.
По этой же причине я в первоочередном порядке ознакомился с теми городскими достопримечательностями, которые гарантируют избыток свежего воздуха: прежде всего, с величавым конным памятником верного австрийской короне бана Елачича на главной площади. Конечно, передние копыта бронзового коня вознесены не с такой боевитостью, как у лошади принца Евгения в Вене над площадью Героев; конечно, у подножия не нашлось своей, аграмской Жозефины Виммер; конечно, в отличие от венского, аграмский монумент не уравновешивается балконом, с которого рейхсканцлер объявил о величайшем достижении своей жизни, — одним словом, памятник верному австрийской короне генерал-губернатору Хорватии был осенью 1938 года начисто лишен всемирно-исторической перспективы, однако мне понравился лихой всадник с кривой саблей в руке, понравилось ходить вокруг него, цепляясь за руку деда. А местные жители, подмигивая, говорят друг дружке:
Этюд о фальшивых паспортах, подлинных с точки зрения закона!
Другие страны, другие паспорта! Другие паспорта, другие судьбы! Заполучить не просто паспорт, но совершенно другой паспорт, — вот в чем вопрос. Но если изначально у тебя было совершенно иное имя, то по законам логики другой паспорт тебе следует выписать на имя новое!
Как придумать нам с матерью новое имя, размышляет брат Матросика и Капитана, раз уж пошли прахом все усилия стать внебрачным сыном габсбургского красавца-гроссмейстера немецкого рыцарского ордена и тем самым наполовину арийцем. Новые имена на улице не валяются, да и неторопливо-буржуазный процесс усыновления не годится в наше стремительно летящее время, новые имена нам надо просто-напросто купить!
В Карлсбаде, где мы нашли прибежище в санатории у дядюшки Мордехая Флеша, до самого недавнего времени имевшего обыкновение заканчивать каждую политическую дискуссию словами «Бенеш — это самая умная голова со времен Спинозы!», заняться этим было бы совершенно немыслимо. Здесь семью Флешей и их ближайших родственников слишком хорошо знали.
Еще дед Флеша, умудрившийся стать доктором медицинских наук, выпустил в 1846 году «Самый надежный путеводитель по Карлсбаду и его окрестностям», начиная с общих предписаний вроде «Не следует мешкать с переходом к здоровому образу жизни до приезда в Карлсбад», продолжая своего рода диетой для души: «Две дороги ведут к здоровой и полноценной жизни, они же ведут и по ней самой, а называются они Истина и Природа», и распространением карлсбадских минеральных вод по всему свету (этикетки на немецком, французском и чешском языках) и заканчивая «Сведенным в таблицу обозрением направлений и названий всех карлсбадских променадов» («От Шлосбрунна до обелиска милорда Финдлейтера: 448 морских саженей, 1120 широких, 1400 частых шагов, продолжительность — 14 минут»), любому богатому ипохондрику, вздумавшему посетить курорт, открывались тем самым все его тайны, а отпечатано все было в типографии братьев Франек и выпущено одноименным издательством. Сын этого Флеша-старейшего приумножил семейную славу врачевательства, выпустив в 1866 г., в год битвы под Кениггрецом, «Словарь здоровья для отдыхающих на курорте Карлсбад», представляющий собой самый объемистый панегирик духовной, физической и душевной жизни буржуазного или аристократического ипохондрика. Полистайте в алфавитном порядке: «Акклиматизация», «Аллеи», «Балы», «Вечером», «Вкус к жизни», «Гармония», «Доверие (к лечащему врачу)» — и так вплоть до «Яиц вкрутую, всмятку или в мешочек». Доктор Флеш изъясняется в собственном словаре с такою метафоричностью, что она заставляет трепетать небо и землю. «
Доктор Мордехай Флеш заново издал сочинения отца и деда, сведя их в единый том и предпослав ему