Повесть Фрэнка Харриса «Бомба», написанная в 1908 году, — едва ли не первое литературное произведение, относящееся к контркультуре. Написанная как вымышленная исповедь первого анархиста-бомбиста, повесть, однако, имеет вполне реальный исторический фундамент — американское рабочее движение 1880-х годов, а именно майские события 1886 года в Чикаго, в память о которых даже буржуазная Россия отмечает Первомай. Сочинение Харриса, впрочем, интересно даже не столько в качестве исторической картины рабочего движения, сколько художественным анализом внутренних мотивов, движущих человеком, берущим на себя ответственность принять реальное участие в революционной борьбе.
Алексей Цветков
Пролетарский роман английского денди
До 1972 года на перекрестке Хеймаркет и Вест-Рэндонф-стрит в Чикаго стоял каменный полицейский в мундире и каске. Если верить путеводителю, его взрывали и восстанавливали более десяти раз — для обеих сторон это был вопрос принципа? — пока не спрятали в ближайший полицейский офис. Постамент остался на улице, весь в трещинах от взрывов, и, если приглядеться, над этими трещинами, едва различим, как водяной знак вопроса, дымок анархистской бомбы.
Роман Фрэнка Харриса написан от имени вымышленного бомбиста, который в действительности так и не был найден. Рудольф Шнобельт исповедуется в причинах своего поступка и сам описывает в газетах его последствия, воплощая мечту столь многих литераторов-экстремистов всех поколений. Пацифистское «Книги вместо бомб!» появилось много позже и именно как парафраз старого анархистского «Бомба и книга!»
Взрыв 4 мая 1886 года вызвал многочисленные жертвы, пролетарские беспорядки, массовые репрессии и погромы редакций. С другой стороны, он резко приблизил восьмичасовой рабочий день и покончил с изуверским детским трудом на американских фабриках. Испуганные анархическим грохотом работодатели и законодатели на глазах делались уступчивей и гуманнее. Как справедливое было принято даже требование второго выходного дня. Восемь вдохновителей забастовки, осужденных «за подстрекательство и причастность» были канонизированы Интернационалом сразу же после вынесения приговора. Как память о казненных лидерах чикагских рабочих и учрежден американскими профсоюзами праздник Первого мая, с чем бы его сегодня не путали: «солидарность трудящихся», «примирение и согласие» или карнавальный «may day» антиглобалистов.
Луис Лингг, захвативший воображение и ставший настоящим «сверх-Я» Шнобельта, не скрывал своей веры в насилие, как и большинство тогдашних анархистов. Насилие было для них последним способом общения с государством в ситуации, когда все остальные способы ничего не дают. Страх перед политически мотивированным террором — новое, многим казалось, единственное из доступных населению средство влиять на власть и капитал. Утописты оправдывали свое насилие еще большим ежедневным насилием Порядка над людьми. На «реформистские» разговоры о легальных и ненасильственных методах анархисты тех лет часто отвечали: «Глупо говорить тонущему: избегай воды!» Насилие после хеймаркетского взрыва стало обратной стороной безжалостной эксплуатации и растущего отчуждения человека. Роман Харриса полон индустриальных метафор этой нещадной эксплуатации — высокое давление, невидимо убивающее человека в кессоне, фосфор, делающий скелеты стеклянно хрупкими, азотная кислота, свинец, портящий кровь и передающий это проклятие по наследству. Из этого опасного свинца возникало золото тех, кто владел фабриками и принимал законы.
Отчуждение Харрис демонстрирует через тотальную невозможность, на которую обречен его рассказчик. Невозможность жить на родине и найти применение своим «мертвым» знаниям. Невозможность полной близости с Элси, верившей в тогдашнюю версию американской мечты. Невозможность стать частью Соединенных Штатов воплощена в бомбе, адресованной властям и доставшейся всем. Бомба — это мгновенная Возможность. В момент бомбометания отчуждение как будто преодолевается, даже объективная, природная сила грозы совпадает с личным усилием — свинцовым шаром возмездия, пущенным в полицейских, увечащих толпу. Но дальше отчуждение обрушивается на Шнобельта вновь и окончательно ломает его. Невозможность остаться в Америке, рассказать правду о казненных лидерах рабочего движения в европейской прессе и, в конце концов, невозможность самой жизни. Собственное бессознательное заставляет метателя простудиться и умереть, разделив несуществование с его кумиром Линггом, называвшим самодельные бомбы «ключами от наших земных тюрем». Шнобельта преследует хищный невроз. Демон вины стоит за каждой дверью. Всевидящий светящийся глаз зло следит за бомбистом-рассказчиком в его видениях.
Глава I
Меня зовут Рудольф Шнобельт. Я бросил бомбу, которая в 1886 году в Чикаго убила восемь полицейских и ранила шестьдесят. Теперь я живу под чужим именем в Баварии в городке Рейхольц и умираю от чахотки, наконец-то обретя мир и покой.
Однако я хочу написать не о себе: со мной все кончено. Прошлой зимой я продрог до костей, и мне становилось все хуже и хуже на ненавистных широких белых улицах мюнхенского пригорода, прокаленных солнцем и выметенных холодным ветром с Альп. Природа или человек вскоре распорядятся моими останками по своему усмотрению.
Но кое-что я еще должен сделать до своего ухода, я обещал это. Я должен рассказать о человеке, который сеял ужас по всей Америке; полагаю, это был величайший человек из когда-либо живших на земле, природный бунтарь, убийца и мученик. Если мне удастся создать правдивый портрет чикагского анархиста Луиса Лингга, каким я знал его, воссоздать его душу и облик, а также величайшую цель его жизни, то я сделаю для человечества больше, чем когда бросил бомбу...
С чего начать? Неужели возможно словами нарисовать великого человека, показать, как хладнокровно он подсчитывает свои силы, как безошибочно принимает решения, как по-тигриному нападает? Самое лучшее, что я могу сделать, так это начать с начала и рассказать без прикрас, как все было. «Правда, — сказал мне однажды Лингг, — это скелет, поверь мне, всех великих произведений искусства». Кроме того, память сама по себе художник. Реальные события останутся в прошлом, со временем забудутся подробности и в памяти останется лишь главное.
Наверное, нарисовать портрет этого человека будет не очень трудно. Я не имею в виду, будто я настоящий писатель, но я читал кое-кого из великих писателей и знаю, как они рисуют человека, поэтому мои слабости выше всего того, что любой писатель сделал для своей модели. Боже мой! Если бы Лингг мог вернуться и посмотреть на меня, протянуть мне руки, я встал бы с кровати и выздоровел, оправился от кашля и пота и смертельной слабости, избавился от своей болезни. В нем было достаточно силы, чтобы вдохнуть жизнь в мертвеца, и достаточно страсти, чтобы ее хватило на сотню человек...