Семейщина

Чернев Илья

Илья Чернев (Александр Андреевич Леонов, 1900–1962 гг.) родился в г. Николаевске-на-Амуре в семье приискового служащего, выходца из старообрядческого забайкальского села Никольского.

Все произведения Ильи Чернева посвящены Сибири и Дальнему Востоку. Им написано немало рассказов, очерков, фельетонов, повесть об амурских партизанах «Таежная армия», романы «Мой великий брат» и «Семейщина».

В центре романа «Семейщина» — судьба главного героя Ивана Финогеновича Леонова, деда писателя, в ее непосредственной связи с крупнейшими событиями в ныне существующем селе Никольском от конца XIX до 30-х годов XX века.

Масштабность произведения, новизна материала, редкое знание быта старообрядцев, верное понимание социальной обстановки выдвинули роман в ряд значительных произведений о крестьянстве Сибири.

КНИГА ПЕРВАЯ

ПАСЫНКИ ЕКАТЕРИНЫ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

У лобастых сопок, покрытых густым сосняком, на излучине резвой черноводной речки поставил Иван Финогеныч свое зимовье. Зимовье уперлось пряслами заднего двора в мокрый травянистый берег. Кругом высятся, замыкая со всех сторон небо, мохнатые лесистые кряжи. Ель, лиственница, а больше всего — сосна. Вверху гудят мягким гудом сосны, внизу без умолку шебаршит по каменьям Обор.

Иван Финогеныч поднялся в полугору, оглядел дикую эту местность, только что срубленное зимовье, просторный двор. «Ладная будет заимка… Иной и не найдет еще. Не вдруг-то сыщешь здесь… Эва, забрался куда!..»

И то сказать: забрался Иван Финогеныч далеконько. От деревни дорога — не дорога, а тропа малохоженая — идет сперва хребтами, потом мокрой луговиной… на которой ежегодно косят никольцы густую сочную траву, потом тряской топью и, наконец, снова подымается в сопки, в хребты. Перед самой заимкой — верст пять — бурый, с прожелтью, частый и острый камень. Трудная и муторная дорога — верст двадцать пять от деревни.

Но Ивану Финогенычу по душе пришлось это место. В прошлом году, во время сенокоса, очутился он, гоняясь как-то за козулей, у излучины Обора. Скинул охотничью сумку, вытянулся с устатку во весь свой богатырский рост в мягкой пахучей траве. Булькала рядом говорливая речка… Ивана Финогеныча брала досада: ушла меж сопок быстроногая козуля, — замаялся попусту. А он ли не первый на деревне охотник!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Три года проскочили незаметно. Ровно шла жизнь никольцев. Иван Финогентович наглухо уединился в своем оборском захолустье, выезжал на деревню по крайней мирской надобности да к дочке с сыном погостить раза два в год. Дементей и не припомнит хорошенько, когда и зачем наведывался отец, — тихи были его наезды. Дементей старательно хозяйствовал в батькином дворе. С мужиками дружил, но и своего интереса не упускал. Единственное, что нарушало размеренный ход жизни, было рождение ребят. За Максимом шли погодки Леферий и Василий, и уже снова Устинья ходила с брюхом. В дни родин в избу врывалось веселье: соседки тащили Устинье Семеновне в запанах пироги, мужики вваливались спрыскивать сынов. И хотя Дементей, по ученью и повадке отца, сам не пил, но гостям подносил по граненому стаканчику.

Когда справляли крестины последнего — Васютки, в избу набилось изрядно народу. Приплелся и дед Савелий, древний, заросший белым, с прожелтью, волосом вокруг плешины. Жил дед в конце улицы с внуком, никуда почти не вылазил и чего притащился — никому невдомек. Савелий помнил времена, когда семейщина не пила еще чаю, не только что вина. Ему налили чашку из самовара, забелили кипяток ложкой молока. Дед удовлетворенно крякнул и учительно заметил:

— Кто чай пьет, тот от бога отчаян. Старики нас так-то учили. А теперь вона что подеялось! Полощет семейщина чаишку, за грех не считает… Ох-хо-хо.

— Да, водохлебы переводиться зачали, — подхватил выпивший Митроха из крайней, Красноярской, улицы.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Отслужив миру верой и правдой три положенных года, Иван Финогеныч возвратился в заколоченное оборское свое зимовье. Больше ни за что не соглашался, как ни уговаривали его мужики.

На привычном месте привычная и тихая потянулась жизнь. Засыревшее зимовье снова отогрелось заботами Палагеи Федоровны, благо дров кругом на три века хватит. И снова ходил Иван Финогеныч на зверя, ставил в чащобах, подальше от жилья, капканы, плел морды на оборскую рыбешку, зимами белковал. Но теперь уж не один он появлялся на ближних опушках, на звериных тропах: позади с ружьишком ковылял коренастый, приземистый и широколицый Максим. Хоть и мал парень еще, но к зверованью горазд уродился, весь в деда. Далеко в тайгу Финогеныч не брал его — раненько, — но ружье однозарядное, легкое купить парню перед Дементеем настоял. Он видел в этом добрый знак, говорил с радостной улыбкой:

— Сызмальства в тайгу пошел. — Этот с правильной дороги не свернет… Теперь нас с Убора в деревню не выманишь!

Дементей и не старался выманить отца: одному в хозяйстве вольготней, просторней. Против охотничьей страстишки первенца своего, частых его отлучек на Обор к деду он и подавно не возражал; сам с детства к тайге и берданке приучен. И вообще Дементей старику ни в чем не перечил. С годами точно стена вырастала между ними: ссориться не ссорились, но друг дружку разумели всё меньше. Началось это в ту пору, когда Ивана Финогеныча старостой выбирали, когда Дементей, от стыда сгорая, покинул круг мужиков у крыльца сборни.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Сползая под гору серокрышими домишками в три кривых улицы, в теснине крутых сопок приютился Петровский завод. Оползень улиц обрывается на берегу овального, в версту длиною, заводского пруда. У его плотины стремительно ревет поток, ниспадающий в огороженный частоколом широченный двор, где в небо вытянулась высокая, — издали кажется, вровень с сопками, — кирпичная труба. Она высится над поселком, как маяк в пустыне мохнатых бесконечных лесов и всегда лениво дымит грязным дымом. Угольная пыль, оседающая на верхних ярусах кирпича, вычернила в вышине за многие десятилетия несмываемое копотное ожерелье. По ночам над трубою вспыхивают искры, — и пропадают в черной выси, а рядом, пониже, над головою домны пляшет косматое пламя.

Завод тих и ленив, как дым из его трубы, спокоен — как сопки вокруг: ни лязга, ни стука, ни железного громыханья, ни суетни и криков людских. Лишь подойдя вплотную, услышишь приглушенный воркотливый шум огня, сливающийся с ревом воды у Запруды.

Стар завод: над заводской конторой прокопченная временем желтая вывеска, и на ней — 1789 год.

В царствование лиходейки Екатерины, пригнавшей семейщину в забайкальские горы и степи, раздули здесь, у руды, первый горн. Но не семейские сделали это, не они оседали по склону сопки возле пруда. Заводские вербовались из ссыльных, из каторжан, из бродячей мастеровщины. Это они, отпетые и безвестные, выкопали пруд, сложили печь, вывели трубу, начали возить руду на таратайках за двадцать верст. И стал завод плавить чугун, и пошли по базарам железные печные дверки, разная утварь — тяжелые горшки, могильные кресты и плиты, а для бурят — буддийские саженные боги и вершковые боженята. Утварь делалась грубо, топорно, выпускалась в малом количестве и среди населения не славилась. Зато широкой и печальной известностью пользовалось главное изделие завода — тюремные кандалы. Ими снабжал он нерчинские сереброплавильные заводы и рудники, где работали каторжане. Да и на самом Петровском заводе многие мастеровые гремели у печей и горнов кандалами собственного изготовления. В кандальном звоне Сибири забайкальские, петровские кандалы слышались не реже уральских, присылаемых издалека.