Люди книги

Брукс Джеральдина

Наши дни, Сидней. Известный реставратор Ханна Хит приступает к работе над легендарной «Сараевской Аггадой» — одной из самых древних иллюстрированных рукописей на иврите.

Шаг за шагом Ханна раскрывает тайны рукописи — и заглядывает в прошлое людей, хранивших эту книгу…

Назад — сквозь века. Все дальше и дальше. Из оккупированной нацистами Южной Европы — в пышную и роскошную Вену расцвета Австро-Венгерской империи. Из Венеции эпохи упадка Светлейшей республики — в средневековую Африку и Испанию времен Изабеллы и Фердинанда.

Книга открывает секрет за секретом — и постепенно Ханна узнает историю ее создательницы — прекрасной сарацинки, сумевшей занять видное положение при дворе андалузского эмира. Завораживающую историю запретной любви, смертельной опасности и великого самопожертвования…

Сараево, Апрель 1996

I

Скажу сразу: это не мой стиль работы. Предпочитаю трудиться в одиночестве, в своей чистой, тихой и светлой лаборатории. Тут и кондиционер, и все, что нужно, под рукой. Впрочем, у меня репутация человека, который при необходимости с тем же успехом будет работать и вне родных стен. Это в тех случаях, когда музеи не хотят тратиться на транспортную страховку, либо частные коллекционеры боятся показать, чем обладают на самом деле. За свою жизнь я облетела полмира, а все потому, что у меня интересная работа. Но никогда еще не была я в таком месте, как это: в зале заседаний банка, в центре города, где пять минут назад люди стреляли друг в друга.

В моей лаборатории не маячат за спиной охранники. В музее, конечно же, есть несколько незаметных людей, обеспечивающих безопасность, но никому из них и в голову не придет вторгнуться в мое рабочее пространство. Не то, что здесь. Их тут шесть. Два банковских охранника, двое из боснийской полиции, присматривающие за банковскими, еще двое — миротворцы ООН. Эти контролируют боснийцев. Все громко разговаривают по-боснийски или по-датски, а переговорные устройства при этом трещат как оглашенные. Словно всего этого недостаточно, к нам приставлен официальный представитель ООН Хамиш Саджан. Впервые вижу шотландского сикха в безупречном твидовом костюме и тюрбане цвета индиго. Я попросила его сказать боснийцам, что не положено курить в помещении, в котором вот-вот появится рукопись пятнадцатого века. Узнав это, они еще больше заволновались.

Я, впрочем, дергалась не меньше их. Мы прождали почти два часа. Все это время я старалась занять себя чем-то полезным. Охранники помогли мне передвинуть большой стол поближе к окну. Я собрала стереомикроскоп, разложила инструменты: цифровые камеры, пробники, скальпели. В мензурке на обогревателе растворялся желатин, поджидали своего часа льняные нити, мучной клейстер, золотой лист, а еще и конверты из пергамина: вдруг повезет обнаружить что-нибудь в переплете. Вы не представляете, как много можно узнать о книге, изучая состав попавшей в нее хлебной крошки. Я подготовила куски телячьей кожи, рулоны изготовленной вручную бумаги различных тонов и текстур. Уложенный в раму пенопласт готов был принять в свои объятия книгу. Если только ее вообще принесут.

— Как думаете, сколько нам еще ждать? — спросила я у Саджана.

Он пожал плечами.

II

Каждый раз, когда я работаю над редкой красивой вещью, первое прикосновение вызывает во мне странное ощущение необыкновенной силы. Это одновременно похоже на прикосновение к оголенному проводу и поглаживание темечка новорожденного.

Сто лет до этой рукописи никто не дотрагивался. У меня все было готово. Поколебавшись на секунду, я уложила книгу в пенопластовую колыбель.

Обычный человек, увидев книгу, не удостоил бы ее второго взгляда. Во-первых, она была маленькой, ее спокойно можно было читать за праздничным пасхальным столом. Переплет изготовлен из обычного материала девятнадцатого века, засаленного и потертого. Столь великолепно иллюстрированная рукопись заслуживала более роскошного переплета. Любовно приготовленное филе миньон никто не станет укладывать на бумажную тарелку. Переплетчик мог бы использовать золотой лист или серебро, возможно, сделал бы вставки из слоновой кости или жемчуга. Но эту книгу за ее долгую жизнь переплетали, должно быть, неоднократно. Только о последнем случае можно что-то сказать, поскольку сохранились документы. Произошло это в Вене в 1890-х годах. К несчастью, с книгой обошлись просто ужасно. Австрийский переплетчик сильно обрезал пергамент и снял старый переплет — то, что никто, особенно профессионал, работающий для большого музея, никогда не сделает. Невозможно сказать, какая информация пропала в тот раз. Он переплел рукопись в простую картонную обложку с совершенно неподходящим турецким цветочным орнаментом. С тех пор рисунок выцвел. Только уголки и корешок были обтянуты телячьей кожей, но они потемнели и обтрепались, обнажив серую картонную подкладку.

Я осторожно провела средним пальцем по расслоившимся уголкам. С ними я поработаю в ближайшие дни.

Палец ощутил что-то неожиданное. Австриец сделал в переплетной доске два пропила и проколол маленькие отверстия для застежек. В книгах с пергаментными страницами часто используют застежки, чтобы страницы не загибались. Однако в этом переплете застежек не было. Я пообещала себе выяснить эту загадку.

III

Мы вышли на темные городские улицы, и мне стало не по себе. За день снег почти растаял, но снова похолодало, и тяжелые тучи скрыли луну. Освещения на улицах не было. Когда я осознала, что Караман предложил пойти в Старый город, на душе вновь заскребли кошки.

— А вы уверены, что все будет в порядке? Может, пригласить с собой людей из ООН?

Он поморщился.

— Броневики, на которых они ездят, не влезут в узкие улицы Башчаршии, — сказал он. — Да и снайперов здесь уж больше недели не видели.

Прекрасно. Замечательно! Я втянула его в перепалку с «викингами» из ООН. Надеялась, что те не разрешат мне уйти без эскорта. К сожалению, он оказался умелым переговорщиком — во всяком случае, упрямым — и мы пошли пешком. Ноги у него были длинные, быстрые, и я вынуждена была ускорить шаг, чтобы не отстать. Пока шли, он принялся изображать из себя гида, описывал разбитые городские строения.

IV

Хорошая работа та, где незаметны следы вмешательства специалиста.

Этому меня учил Вернер Генрих, мой учитель: «Не вздумайте воображать себя художником, мисс Хит. Вас не должно быть видно».

Под конец недели не нашлось бы, возможно, и десяти человек в мире, которые с уверенностью бы сказали, что я разобрала эту книгу на части, а потом снова ее сложила. Теперь пора было навестить старых друзей: я надеялась узнать у них что-нибудь о крошечных образцах, которые вынула из-за переплета. Требовалось составить отчет для комиссии ООН. Они хотели включить его в каталог, прежде чем книгу включат в экспозицию. У меня нет амбиций в традиционном смысле этого слова. Мне не нужен большой дом или крупный банковский счет. На такие вещи мне плевать. Я не рвусь в начальники: не хочу никем управлять, кроме самой себя. Но мне приятно удивлять своих старых коллег — публиковать то, о чем они еще не знают. Обожаю продвигать научную мысль, пусть даже на миллиметр.

Я вышла из-за стола и потянулась.

— Ну что, хранитель, передаю Аггаду под твою опеку.

V

Вена расцвела после падения коммунизма. Город похорошел, словно богатая немолодая дама, сделавшая пластическую операцию. Мое такси влилось в оживленный транспортный поток Ринга. Я смотрела в окно и видела повсюду строительные краны. Они торчали над городом, похожим на свадебный торт. Свет отражался от только что позолоченных фризов дворца Хофбурга, пескоструйные аппараты счистили сажу с десятков фасадов, построенных в стиле неоренессанс, и взорам открылся камень цвета сливок. Западным капиталистам понадобились нарядные офисы для новых предприятий, которыми они хотели управлять вместе с соседними странами, такими как Венгрия и Чехия. А теперь у них появилась дешевая рабочая сила с Востока.

Когда по школьной путевке в начале восьмидесятых я побывала в Вене, город был серым и мрачным, здания — темными, закоптившимися, хотя тогда я этого не поняла. Думала, что их так и задумали черными. Вена произвела на меня гнетущее впечатление, вплоть до мурашек. Расположенная на краю Западной Европы, она стала постом прослушки во времена холодной войны. Пышные матроны и джентльмены в шерстяных костюмах существовали в атмосфере буржуазной солидности, которая казалась немного потревоженной, слегка измененной, словно воздух после грозы. Но я полюбила позолоченное рококо ее кофеен и музыку, звучавшую повсюду — пульс города, биение его сердца. В городе шутят, что если встретишь на улице человека без музыкального инструмента, то он — пианист, арфист или иностранный шпион.

Вену не принято считать серьезным научным центром, тем не менее город внес вклад в развитие высоких технологий и инноваций. Моя старая приятельница Амалия Саттер, энтомолог, возглавляла одну из лабораторий. Я встретила Амалию много лет назад, когда она только что защитила докторскую диссертацию и жила так далеко, как это только возможно, от позолоченных кафе. Наткнулась на нее у горы, в глухом северном Квинсленде. Она жила в перевернутом вверх дном проржавевшем контейнере для воды. В то время я занималась альпинизмом. Мне было шестнадцать, и я только что окончила элитную школу для девочек, с которой распрощалась с большим облегчением. Я делала все, чтобы меня выпроводили из нее пораньше, но дирекция не могла на это пойти, потому что боялась моей мамы и закрывала глаза на все мои выходки. Я присоединилась к отряду здоровых скандинавских ребят, выехавших на трудовые каникулы, недоучек и наркоманов. Они направлялись на север, к Байрон-Бей, а затем по побережью, мимо Кэриса, Куктауна… пока не кончится дорога.

Я прошла почти две тысячи километров, лишь бы оказаться подальше от матери, и обнаружила человека, который в некоторых отношениях был точно таким, как она. Или она же, только в параллельном мире. Амалия была вылитым портретом моей матери, очищенным от социальных претензий и материальных амбиций. Но ее так же вдохновляло то, чем она занималась, а предметом ее изучения была разновидность бабочки, зависящей от муравьев, оберегавших ее гусениц от хищников. Она позволила мне остаться в своем контейнере и рассказала все о биотуалетах и солнечных душах. Хотя тогда я этого не осознала, думаю, в те недели, проведенные на горе, она научила меня смотреть на мир с пристальным вниманием, чтобы найти в его устройстве что-то новое. Все это развернуло меня на сто восемьдесят градусов. Я вернулась в Сидней и начала настоящую жизнь.

Спустя несколько лет приехала в Вену учиться у Вернера Генриха. И снова случайно натолкнулась на Амалию. Вернер дал мне задание изучить ДНК книжной вши, которую он вынул из переплета. Кто-то сказал, что лучшая в городе лаборатория ДНК находится в Музее естествознания. Тогда мне казалось это странным. Музей выглядел осколком прошлого, в нем стояли изъеденные молью чучела животных, а в витринах лежали коллекции камней, собранные любознательными путешественниками девятнадцатого века. Мне нравилось бродить по залам, где никогда не знаешь, что найдешь. Музей походил на кунсткамеру. Ходили слухи, хотя и не подтвержденные, что там хранится отрезанная голова турецкого визиря. Он потерял ее в 1623 году, во время осады Вены. Вероятно, ее держали в подвале.

Крыло бабочки

Сараево, 1940

Резкий, как удары хлыста, ветер на реке Милячка насквозь продувал тонкое пальтишко Лолы. Она бежала по узкому мосту, засунув руки в карманы. Грубо тесанные каменные ступени вели от берега наверх, к лабиринту улочек с ветхими домами. Лола бегом взлетела по лестнице, завернула во второй переулок и наконец-то спряталась от пронизывающего ветра.

Полночь еще не наступила, а потому входную дверь не заперли на засов. Внутри было не намного теплее, чем на улице. Девушка перевела дыхание. В подъезде стоял тяжелый запах вареной капусты и свежей кошачьей мочи. Лола тихонько прошла по лестнице и беззвучно повернула щеколду, правой рукой привычно притронулась к мезузе

[7]

на косяке. Девушка сняла пальто, сняла ботинки и, держа их в руках, на цыпочках в темноте прошла мимо спящих родителей. Квартира состояла из одной комнаты, разделенной для уединения занавеской.

Маленькая сестренка спала, свернувшись калачиком. Лола приподняла одеяло и, стараясь ее не потревожить, легла рядом. Дора была теплая, как котенок, и Лола прижалась к ее спине. Малышка протестующе вякнула во сне и отодвинулась. Лола вгляделась в темноту комнаты: отец спал чутко, а она совсем не хотела его разбудить. Стараясь согреться, девушка заснула руки под мышки. Несмотря на холод, ее лицо все еще горело, лоб взмок от танцев. Если бы отец проснулся, он бы это заметил.

Лола обожала танцы. Они и заманили ее на собрания «Хашомер хазаир». Любила она и походы: долгие, тяжелые подъемы в горы, к озеру или к руинам древней крепости. Остальное ее не слишком интересовало. От бесконечных дискуссий на политические темы ей становилось скучно. Да еще иврит! Ей не нравилось читать и на родном языке, а уж тем более разбирать странные черные закорючки, которые вдалбливал ей в голову Мордехай.

Она вспомнила о его руке на своем плече. Лола до сих пор ощущала эту приятную тяжесть. Рука его была мускулистой от сельского труда. Когда он закатывал рукава, она глаз не могла оторвать, глядя на его загорелые и твердые, как фундук, мышцы. Танцевать с ним было легко даже незнакомые танцы, он отлично вел и ободряюще ей улыбался. Сараевец — хоть и бедный, как Лола, — ни за что не взглянул бы второй раз на боснийского крестьянина. Горожане ощущали свое превосходство над деревенскими. Но Мордехай был совсем другим. Он вырос в Травнике — пусть и не Сараево, но тоже хороший город. Образован: ходил в гимназию. А два года назад, в семнадцать лет, уехал на корабле в Палестину, работал на ферме. И ферма-то была не преуспевающей, судя по его описаниям. Сухая, пыльная земля, чтобы собрать урожай, надо было здорово повкалывать. Никакого дохода: кормили да кое-как одевали. Приходилось хуже, чем крестьянину. И все же, когда он рассказывал об этом, казалось, нет в мире более увлекательной и благородной профессии, чем рытье ирригационных каналов и сбор фиников.