Подчинение догматам в этом мире возведено в канон. Он искупил свою вину, пронес боль через года и вернулся, чтобы построить новую жизнь на земле предков. Но прошлое не спешит отпустить и вновь пытается сделать его пешкой в чужой игре, уводя с прямой дороги. Дороги к дому.
Пролог
Верховный Патриарх Аорон де Брасс-Тэрин медленно подошёл к окну. Сцепив руки на груди и угрюмо ссутулившись, он устремил невидящий взор глубоко посаженных карих глаз к далёкому горизонту, теряющемуся за нагромождением туч в закатном небе. Он не видел ни огромного сумрачно-серого внутреннего двора крепости, заливаемого струями яростного дождя; ни раскинувшегося за стенами цитадели многолюдного и многоголосого — даже в этот недобрый час — города; ни далёких холмов; ни соснового бора за ними. Блуждающий взгляд скользил по лоснящимся от воды корпусам василисков и мантикор, парящих над древней твердыней ордена; пробегался по стройным рядам послушников и меньших избирающих — мокнувших на плацу в ожидании ежевечерней тренировки, — не замечая их. Незряче миновал он и молнии, ожесточёнными иглами вспарывавших темнеющую громаду небес, не подмечал ответных всполохов чистого пламени, устремлявшихся навстречу своим небесным собратьям из недр его крепости, оттуда, где постигали глубинные тайны особо одарённые «избирающие».
Нет! Его взор слепило послеполуденное солнце, игравшее в мириадах песчинок бессчетных барханов Великой Пустоши, виделись ему совсем другие воины, другие симбиоты, совсем иные стяги развевались на укреплённых стенах похожей — как две капли воды на его собственную — крепости. И молнии. Конечно же, там тоже были молнии: наполняющие воздух ароматом озона, искривляющие пространство одним своим присутствием, испепеляющие материю одним прикосновением — молнии. Но и не только они. Огненные цветки распускали ярящиеся бутоны средь людских скоплений, ледяные иглы вечного холода проносились из конца в конец мятущегося океана плоти; из сияющего поднебесья падали вниз струи жидкого огня и твёрдого хлада, безумствующие кислотные плети, извиваясь, обрушивались на беззащитные тела… были и другие, множество других проявлений Единства. А ещё там были наземные симбиоты. И они так же, как и все, так же, как и их собратья, парящие в вышине, вершили свой танец разрушений. Разнося в клочья ультразвуковыми пульсарами или гравидеструкторами себе подобных, или же подвернувшихся людей… какая разница…
Равнодушное солнце освещало творящееся внизу безумие так же, как и тысячу тысяч раз до этого. Его первые лучи, давшие сигнал к началу агонии жизни, были столь же безучастны, как и те, последние отблески умирающего дня, что озарили кровавым сиянием гонимые ветром обрывки, в которые превратились величественные знамёна, ещё совсем недавно гордо реявшие над ныне павшей твердыней…
Верховный Патриарх обернулся и, неслышно ступая по мягкому ворсу ковра, направился прочь из кабинета. Сияющий розовым светом кристалл-хроникер — кристалл, доставивший патриарху весть о падении аффридского филиала, — гневно отброшенный прочь, одиноко валялся у дальней стены, постепенно тускнея. Удар был нанесён, и уже ничего нельзя исправить!
А ведь этой катастрофы можно было избежать! Конечно, самым верным решением могло и должно было стать истребление, уничтожение в зародыше того мерзкого культа. Вовремя стереть его, развеять по ветру, так, чтобы и памяти не осталось… Но ведь нет же, нет! «Они» предпочли заигрывать с возродившимися идеями, предпочли «закрывать глаза» на нарастающую мощь Дельфуса и увеличение числа его сторонников. А когда стало ясно, что решительной битвы не избежать, — попросту сделали вид, что ничего не происходит!
Глава 1
Безымянный
Время… оно неумолимо, словно волна, раскалывающая скорлупку-корабль о равнодушный гранит; оно безжалостно, точно взмах клинка, обрывающий жизнь; оно бесстрастно, как глаза, забывшие, что такое любовь. Ему нет дела до желаний, забот или мечтаний, что уподобляются птицам, парящим в вышине, — столь же далёкие сколь и прекрасные! Время безмерно — ибо не создано того инструмента, что способно вместить его в себя. Время бесплотно — ибо плоть проходящая, а оно вечно! Время… единственная грань Бездны, доступная пытливому взору. Непонятная, безрадостная, пугающая… И все же, хватаясь за неё, как за последний выступ скалы, всё ещё соприкасающийся с ладонью висящего над пропастью и стремящегося отсрочить падение, мы ищем его, мы следим за ним, мы наблюдаем. Нам кажется — его так много… Время идет — неспешно, неторопливо; время бежит — стремительно, яростно; время летит… И когда оглянешься и посмотришь на минувшее — поймешь: оно безвозвратно! Ибо нельзя вернуть того, чего нет. Нельзя ухватиться за пустоту и удержать воду в ладонях! Всё, что осталось — сделать шаг. Всего один шаг вперед, ведь это единственная возможность, единственное, что отличает живого от мертвого.
Всего лишь шаг! Всего лишь…
Шаг. Облачко сероватой, почти незаметной пыли поднимается над землёй, покрывает плотную кожу сапог и вслед за этим медленно оседает наземь. Шаг. Тяжёлая прорезиненная подошва опускается вниз, тихий хруст — под ногой осыпается прахом кость, бывшая когда-то частью живого существа, судя по форме — человека, как и он сам. Это было давно. А может, и нет. Неважно, путник отучился задумываться над подобным. Шаг. Взгляд бледно-голубых, подернутых льдом глаз из-под низко опущенного капюшона лениво скользит вдоль дороги, перебегает на окружающий пейзаж: равнины с буйным разнотравьем да редкие холмики с ещё более редкими деревьями, взор возвращается обратно к дороге, сквозь плотно подогнанные плиты которой пробиваются сорняки… Заброшенность. Горький вкус запустенья. Одно и то же. Пятый день пути одно и то же, и ничего не меняется — тоска.
Вечернее небо, такое же бездонное и холодное, как и его глаза, медленно наполняется темнотой, скоро наступит ночь — время охоты, ликующих криков и леденящих воплей; ночь — время игры, игры жестокой и чарующей, игры жизни и смерти; ночь — время кошмара дневных существ и людей, конечно людей, ведь именно их страхи и отчаянье дают силу стражам тьмы. Извечным спутникам ночи… Какая ирония. Тонкие, бледные губы человека искривляет лёгкая полуулыбка, осунувшееся, несколько вытянутое к острому подбородку лицо в редкой сети ранних морщин на мгновение утрачивает невозмутимость, сбрасывает каменное и бесстрастное выражение, под которым, надежно укрытое от самого себя, прячется другое лицо — пусть забытое, погребенное под грузом лет и тягот испытанного, но всё ещё существующее — лицо молодого человека, не утратившего веры в счастье. Ах, как давно это было… И верно! Ирония судьбы — иначе и не скажешь! Ведь кому, как не ему, знать, что весь ужас ночи, весь бесконечный кошмар темноты не что иное, как бледная тень истинного безумия мрака, что распахивает свои сумрачные объятья, лишь когда тьма отступает. Да, самое страшное в этом мире происходит при свете дня — это он знает на собственном опыте; да, это он ощущает собственной шкурой, каждым шрамом, оставленным светом на его теле, каждой морщинкой обветренного и худого лица, каждой капелькой крови, пролитой в битвах при свете и во имя его. Да. Он знает. Он знает, что свет это — лишь маскировка, призрачный покров, скрывающий истинную тьму. Тьму что скрывается там, куда нет и не будет доступа свету… Он знает… Да!
Человек вновь усмехается — в этот раз над собой. Что-то чересчур мрачные мысли посещают его сегодня, наверное, так действует местность или, возможно, он попросту устал? Впрочем, путник замедляет шаг, останавливается и на минуту задумывается: а когда в последний раз его настроение было по-настоящему приподнятым, радостным? И… не может вспомнить. Нет, он помнит, помнит, просто не может поверить, признаться самому себе, что это было так давно: он помнит искреннюю радость дней своего послушания; помнит слепящие всполохи счастья дня рукоположения; помнит пьянящий полёт духа первых схваток; помнит чувство гордости и достоинства, собственной правоты; помнит дружеские объятья и ни с чем не сравнимое чувство единения, братства со всем живым и светлым, что есть во вселенной и… и всё. Неужели ему больше не о чем вспомнить, ничего доброго, радостного, счастливого не происходило в его жизни с тех самых пор? С того самого проклятого дня? Видимо, так. Память — обычно услужливо открывавшая хозяину свои бескрайние глубины — равнодушно молчит. Наверное, ей действительно нечего открывать…