«Перевал» — советская литературная группа, существовавшая в 1923–1932 годах.
А. Лежнев
Вместо пролога
ПЕРЕВАЛ вступает в шестой год своего существования. Пять лет в условиях нашей литературной жизни — большой срок. За это время одни группировки, казавшиеся многим предельно-устойчивыми, успели развалиться, другие резко сменили свои лозунги, третьи эволюционировали незаметно для себя, день за днем, — и, только оглядываясь назад, могут измерить все протяжение пройденного ими пути. Конечно, и «Перевал» не мог остаться незахваченным общим движением; странно было бы утверждать, что все в нем осталось неизменным. Но можно сказать одно: при всех своих изменениях он сохранил свою первоначальную литературно-общественную установку.
Я говорю об общественно-литературной установке, потому что именно такая установка характерна для «Перевала», который никогда не был школой, объединенной общностью формальных устремлений. Конечно, и за формальными исканиями, как бы отвлеченны они ни были, можно всегда найти соответствующее общественное содержание, но оно замаскировано, скрыто, намеренно или ненамеренно отодвигается в тень. «Перевал» не предписывал своим сочленам следовать каким-либо формальным канонам. Он оставлял за ними в этом отношении величайшую свободу. Он и вообще не полагал, что формальные искания могут быть самоцелью и что художественная литература — большая лаборатория по изготовлению словесных формул и приемов. Технически-формальное понимание искусства было ему чуждо. Искусство всегда было для него не столько мастерство, сколько творчество.
С этим тесно связана его общественно-литературная позиция. Он не мог уйти в сторону от литературной борьбы, как это сделали иные группы, которые отсиживались в своих углах, дрожа над тремя-четырьмя изобретенными ими формальными приемами, ревниво косясь на каждого проходящего мимо, и только изредка покидали берлогу для того, чтобы ласково пососать двух маток: намекнуть каждой из спорящих сторон, что именно с ней-то они и согласны. «Перевал» с самого начала принял участие в борьбе, ясно и недвусмысленно высказав свои принципы. Он навлек на себя ожесточенные удары, он отдал литературной распре много сил и времени, которые как будто можно было бы употребить с большей пользой для чисто творческой работы, для художественной практики, но он об этом все-таки не сожалеет. Бывают положения, когда такая борьба необходима, когда она является непременным условием, без которого невозможна художественная практика. Надо раньше расчистить поле, которое будешь потом обрабатывать, надо установить какие-то общие линии и перспективы, определить свое место в литературном хаосе, наметить свои пути, осознать свои цели. И мы не раскаиваемся в том, что мы делали, и нам нечего брать назад. Время показало, что мы были правы. Принципы «Перевала» восприняты теми, которые всего ожесточеннее с ними боролись.
Они перестали уже быть принципами «Перевала», его специфическим достоянием. Они выходят уже под другой фирмой, с чужим клеймом. Многие серьезно полагают, что мысль о необходимости психологизма, что идея о «живом человеке», об основном герое нашей переходной к социализму эпохи (взятом не плакатно, а во всей его сложности), как о центральном образе современной литературы, или тезис о борьбе со схемой и бытовизмом во имя большего реалистического искусства, — что все эти положения выдвинуты и провозглашены ВАПП'ом. «Перевал», разумеется, не заявлял патента на свои идеи. Он не противопоставляет себя, как замкнутая секта, революционной литературе в целом, у него нет таких интересов, которые бы расходились с ее интересами. И потому он ничего не имеет против того, чтобы его идеи повторялись другими, хотя бы и с запозданием на два года. Но он только не может отвечать за то, что «новый человек» под чужим пером превращается в «гармонического» человека и подменяется колбасником Бабичевым или падшим ангелом из леоновского «Вора». Или что идея литературной преемственности, идея связи с великими литературными эпохами прошлого, вырождается в школьную идейку «учебы у классиков», учебы, понимаемой так, что у классиков надо списывать целые страницы и потом под списанным ставить свою фамилию: всегда ведь найдется какой-нибудь критик, который объявит это «преодолением буржуазного наследства». Такую ответственность «Перевал» с себя снимает. Он отвечает за свои мысли, но не за их опошление.
«Перевалу» незачем отказываться от своего прошлого. Свои идеи об ограниченности творчества, о слиянности миросозерцания с мироощущением, о необходимости быть в искусстве до конца искренним, о борьбе с подхалимством, приспособленчеством и казенщиной он утверждает и теперь, как утверждал их прежде. Он полагает, что все это — минимальные условия, без которых не может возникнуть и развиться большая литература. Многим требования искренности кажутся каким-то смешным романтическим пережитком, пережитком той эпохи, когда носили крылатки, вздыхали о народе, зачитывались Гаршиным, а слово «честный» считалось достаточной общественной квалификацией. Эти мудрецы ставят на диспутах «каверзные» вопросы: что лучше — когда писатель пишет явно контр-революционное произведение, или когда он, хотя бы кривя душой и фальшивя, дает внешне советскую вещь? И тут же сами отвечают: пусть лжет и притворяется, но пишет в нужном духе. Они предлагают говорить не об искренности, а о технической честности. Но любой желтый американский журналист, натренированный на ловле сенсаций, технически честнее честного, а в общественном смысле — беспринципен, продажен, готов служить кому угодно за приличное вознаграждение. Писатель, приспосабливаясь, не обязательно халтурит. Общественно и художественно фальшивое произведение может быть технически сделано очень добросовестно. В этом стремлении укрыться под сень технической честности чувствуется какой-то страх: не лезьте ко мне в душу! Какое вам дело до того, что я думаю! Но никто не лезет в душу, сама «душа» «лезет» в произведение. «Искренность — категория, известная только русским критикам», — заявил в споре один из «левых» поэтов, «только у нас возможно, обсуждая поэтическую продукцию, говорить о таком вне-литературном факторе». О, дорогие отечественные бизнесмены! Эта категория известна всякой честной и живой литературе. Если бы искренность никак не отражалась в художественном произведении, то о ней действительно не стоило бы говорить. Но — к счастью или к сожалению — это не так. Искусство требует всего художника, а не только его рук. Оно жестоко карает за фальшь и благоразумную осторожность. То, что продиктовано посторонними для писателя мотивами, — остается в стороне от литературы. Проблема искренности — не моральная, а художественная проблема.
Ив. Катаев
Молоко
Это вы все конечно, очень верно и правильно высказали, то-есть насчет хорошего-то человека. Не спорю и вполне убежден, — хорошие-то люди, — ну, ласковые там, честные, веселые, — без них, действительно, все может прахом пойти… Это все так… Даже про себя скажу персонально, я сам ласку в человеке обожаю и терпеть не могу, скажем, злобной грызни трамвайной или чего-нибудь подобного. Зачем же, на самом деле, я буду на товарища своего, на гражданина трудовой страны, волком рычать? Кому от этого прибыль?..
Кстати сказать, и характер у меня сложился спокойный, мягкий, несмотря на все передряги жизни. Без преувеличения скажу вам, — нежный характер. Меня даже в союзе… только это, конечно, антер-нус… в союзе инструктора-коллеги меня, например, Телочкой зовут. Правда, термин-то этот влепили мне после того, как проработал я для периферии новые нормы выпойки телят… Использовал, знаете ли, материал собственных опытов и кое-какие датские параллели… Так вот, отчасти за эту заботливость о молочной нашей смене и окрестили меня. Ну, разумеется, и наружность моя сыграла известную роль, имея в виду розовый цвет моего лица и влажную свежесть во взгляде… Но главное-то дело, я так думаю, в ласковом моем поведении. На прозвище это я не в обиде, а только улыбаюсь да отшучиваюсь… Впрочем, это все пустяки, я не об этом хочу…
Вопрос тут в одной поправке…