“Последнему поколению иностранных журналистов в СССР повезло больше предшественников, — пишет Дэвид Ремник в книге “Могила Ленина” (1993 г.). — Мы стали свидетелями триумфальных событий в веке, полном трагедий. Более того, мы могли описывать эти события, говорить с их участниками, знаменитыми и рядовыми, почти не боясь ненароком испортить кому-то жизнь”. Так Ремник вспоминает о времени, проведенном в Советском Союзе и России в 1988–1991 гг. в качестве московского корреспондента
The Washington Post.
В книге, посвященной краху огромной империи и насыщенной разнообразными документальными свидетельствами, он прежде всего всматривается в людей и создает живые портреты участников переломных событий — консерваторов, защитников режима и борцов с ним, диссидентов, либералов, демократических активистов.
Предисловие к новому изданию
Иллюзия конца
Журналист может хотеть сделаться писателем и написать роман далеко не из одних только соображений литературной славы и престижа. Автора нон-фикшен ограничивают упрямая бесформенность реальности, скучная хронология жизни “как она есть”. Романист имеет право выходить за рамки факта и пускаться в путешествие по таким темным, труднодоступным областям, как человеческие тайны, мотивации, порывы и страсти. Романист может позволить себе то, чего, кажется, не любит делать сам Бог: придать действительности форму, которая приносит самое сомнительное удовольствие, — создать повествование с началом, серединой и концом.
Хороший репортер никогда не поддается искушению: ему хватает ума понять, что история разворачивается не ради того, чтобы он написал удачный репортаж. Но любой журналист, который работал в Москве в годы правления Михаила Горбачева, не мог не поражаться тому, насколько сложные и разнообразные процессы ему приходится наблюдать. Что-то важное происходило на всех уровнях политической, экономической, интеллектуальной и общественной жизни, и события были чрезвычайно интенсивны и стремительны, не говоря уж о том, что они происходили на невообразимо громадной территории. Так что никто из нас не претендовал на роль адекватного свидетеля эпохи, способного правильно ее описать, тем более для завтрашней газеты. (Газеты, представьте себе, в те времена жили в 24-часовом ритме — и при этом выходили на бумаге.)
Но одним из иллюзорных преимуществ у московских репортеров того времени было чувство причастности к драматической развязке истории колоссального, мирового уровня. В августе 1991 года мы с моей женой Эстер Файн должны были после четырех лет жизни в Москве улететь домой. Она работала в
The New York Times
, я — в
The Washington Post
. Драма перестройки, курса реформ, начатых Горбачевым в марте 1985 года, достигла тогда максимального, предельного накала: страны Восточной и Центральной Европы, освободившись от кремлевской власти, входили в младенченскую пору своей государственности, советские республики требовали большей независимости, а идеология и политика Коммунистической партии Советского Союза катились под откос. Но чем все это закончится, было неясно. Если этому и наступит конец, думали мы, то мы его уже не застанем. Наше время в СССР истекло. Американские корреспонденты, работающие за рубежом, редко задерживаются на одном месте дольше четырех лет. Поэтому мы попрощались с друзьями, собрали чемоданы, убрались в квартире и, наконец опубликовав интервью с доверенным лицом Горбачева Александром Яковлевым (который сообщил мне, что ожидает, что КПСС и КГБ попытаются совершить государственный переворот), вылетели рейсом авиакомпании
В первых строках “Десяти дней, которые потрясли мир” Джон Рид называет свой рассказ о петроградских событиях 1917 года “сгустком истории”. События, приведшие к драме 1991 года, пожалуй, были не менее насыщенными. В любом случае я собирался написать книгу о своем советском опыте, даже если в этой истории еще не было своего штурма Зимнего дворца. Но разве можно было всерьез ждать, что такое случится?
Как оказалось, нужно было подождать всего несколько часов. Приехав в дом родителей Эстер под Нью-Йорком и включив
Вступление
Задолго до того, как появились основания предрекать закат и распад Советского Союза, о предчувствиях этого было упомянуто в записных книжках Надежды Мандельштам. Она не была сентиментальной, не была наивной. Ее мужа, великого поэта Осипа Мандельштама, смела волна Большого террора 1930-х; он не вернулся из лагерей. С безжалостной прямотой она писала о том, как режим держал своих подданных в постоянном страхе. Советские люди, по ее словам, стали “психически сдвинутыми, чуть-чуть не в норме, не то чтобы больными, но не совсем в порядке”. Тем не менее Надежда Яковлевна, в отличие от многих ученых и политиков, видела признаки врожденной слабости советской системы и верила в человеческую стойкость.
20 августа 1991 года стояла хмурая дождливая погода. Я шел сквозь толпу людей, защищающих здание российского парламента от возможного нападения путчистов. В тот день все мы увидели то, что мало кто мог предугадать: советские граждане — рабочие, учителя, карманники, дети, матери, старики, даже солдаты — выступили против нескольких замшелых политиков, которые возомнили себя улучшенной версией большевиков, способных заморозить время, а то и пустить его вспять. Лихорадочно готовя путч, заговорщики решили, что “массы” слишком изнурены и безразличны, чтобы дать отпор. Но десятки тысяч обычных москвичей были готовы умереть за демократию. Тогда говорилось — и даже сейчас говорится, — что русские ничего или почти ничего не знают о гражданском обществе. Что ж, в таком случае странно, что столько людей были готовы отдать свою жизнь ради его защиты.
Я редко запоминаю наизусть прочитанное, но в тот день, за много часов до того, как стало ясно, что войска не пойдут в атаку и путч провалился, я вспомнил слова, которые обвел черной ручкой в книге воспоминаний Надежды Мандельштам: “Этот ужас может вернуться, если опять отправят в лагеря несколько миллионов граждан, но каждый из этих миллионов будет сейчас выть. Их семьи будут выть. Их друзья и соседи будут выть. И это немало”. Вожди августовского путча не учли, что их граждане ушли далеко вперед. Они ничего не поняли. За свой просчет они поплатились тюрьмой, а опоры прежнего режима рухнули.
Сейчас, когда я пишу эти строки, эйфория тех августовских дней давно развеялась, а российская демократия неустойчива. Иногда кажется, что не изменилось почти ничего, что судьба России вновь зависит от опыта, наклонностей и пульса одного человека. На сей раз это Борис Ельцин, который проявил себя героем в дни путча; человек гибкий, умный, но порой несдержанный на язык и любящий приложиться к бутылке. Никто не знает, что будет, если Ельцин лишится власти — например, если его хватит удар или путч устроят радикальные националисты, неофашисты и ностальгирующие коммунисты, имеющие большинство в парламенте. Сейчас, перед уходом моей книги в печать, в апреле 1993 года, противостояние между Ельциным и парламентом не разрешено