«Сам Иван считал, что жизнь его началась в тот день, когда он, взойдя в разум, обокрал хозяина и ушёл с его двора, прицепив на воротах записку: «Работай на тя чёрт, а не я». До этого никакой настоящей жизни не было. Были лишь почти шестнадцать лет терпения...»
В книге А. Рогова рассказывается не только о знаменитом разбойнике Ваньке Каине, который благодаря своему удивительно лёгкому нраву навсегда вошёл в народные песни и легенды. Здесь показан тип истинно русского человека с его непредсказуемым характером, большой душой и необъяснимым обаянием.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
ам Иван считал, что жизнь его началась в тот день, когда он, взойдя в разум, обокрал хозяина и ушёл с его двора, прицепив на воротах записку: «Работай на тя чёрт, а не я». До этого никакой настоящей жизни не было. Были лишь почти шестнадцать лет сплошного терпения. Сначала в деревне, в родительском низком, как будто придавленном доме терпел постоянно мрачные раздражённые взгляды беспокойного костлявого отца и его бесконечные злые понукания и ругань: то не так сделал, это не так, «поганец!». Мать почти не помнил, умерла, когда был годов трёх или четырёх; запомнил лишь её горячие руки, устало лежавшие на коленях, покорно склонённую голову в выцветшем платочке и что она на мгновение присела у печки. Ласк ни от кого никаких не помнил. Зато все уже тогда, в детстве, твердили ему, что он должен всё терпеть, что для того и рождён крепостным, чтобы терпеть всё ото всех взрослых и даже от батюшки и дьячка в церкви, что бы они ему ни велели. А он не понимал, почему должен. И когда их хозяин, торговый гость Филатьев, велел отцу привезти его в Москву и определил в свои дворовые, он тоже только терпел, и терпел от всех в этом дворе, ибо был всего тринадцати лет, самый молодой в дворне, и всё больше и больше в душе озлоблялся, ярился. Потому что никто ни разу не спросил, а хочет ли он делать то, что ему велят, и чего вообще хочет, о чём думает, — никто ни разу! Только понукали, приказывали, орали да наказывали. И он терпел и терпел, понимая, что надо набраться сил, вырасти, взойти в разум и тогда уж что-то делать.
Вот и сделал: обокрал и ушёл, написав такую записку. Слава Богу, хоть сам маленько у конюха Никодима выучился читать и писать.
Но хозяин на другой же день схватил его у рядов на Красной площади — лицом к лицу столкнулись — да приволок обратно, люто сёк и посадил на цепь в срубе без крыши, в котором держал для потехи медведя-трёхлетку — могучего, но, слава Богу, не лютого. Медведь в одном углу на долгой цепи, Иван — в другом, на короткой. Если сходиться — могли и достать друг друга.
А был на исходе сентябрь — Иоанн Богослов, ночами сильно холодало, а Иван в дранье, которое ему кинули после битья; отлёживался весь в кровище, медведь беспокойно принюхивался, зло урчал, взревывал, ошалело мотался, гремя цепью, от стенки к стенке. Филатьев велел не давать Ивану ни еды, ни воды, а медведю, наоборот, — больше прежнего. А носила медведю еду Дуня, тоже крепостная дворовая, двумя годами была старше Ивана. Ладненькая, ловкая, лицом смазливая. Дружбы меж ними никакой не водилось, Иван был из невидных: невысок, чуть с рыжинкой, лишь зубы были отменно яркие. Филатьев первые раза два сам глядел, как Дуня подталкивала палкой медведю кормёжку, а как не глядел — она раз Ивану кусок варёного мяса и кусок хлеба, заранее припасённые за пазухой. И шепнула, что ночью изловчится и принесёт побольше. В срубе были дверная и оконные дыры, стоял он во дворе на виду, и сторожам и приказчикам было велено, чтоб тоже строго следили за Иваном. Так что ни в первую, ни во вторую, ни в третью ночь не сумела Дуня туда пронырнуть, только когда медведю носила, кидала Ивану что могла и бадейку с водой сначала ему совала. А Иван, хота и скалил, как всегда, яркие зубищи-то, не то улыбаясь, не то ухмыляясь, но с лица спал, побледнел, и Дуня только теперь разглядела, какие у него острые и глубоко затаённые серьёзные карие глаза.
II
Иван, которого записали по имени отца Осиповым, хотел стать только вором, только разбойником. Как вошёл в возраст и начал думать о жизни и о себе, так только этого и хотел. Потому что жизнь всех остальных людей на земле была безумно скучной, беспросветно скучной: этого нельзя, того нельзя, так нельзя, этак нельзя, то терпи, другое — с ума сойти! А у воров и разбойников всё можно, всё, что ни взбредёт в голову, что ни учудишь — валяй! чуди! потешайся! озоруй так, чтоб у людей волосы дыбом вставали и языки отнимались. И никто над тобой не властвует, никто: ни Бог, ни чёрт, ни царь-государь со всеми присными. Сам над собой царствуешь. Воля! Ни у кого такой воли нет на земле, как у вора-разбойника, ничей он не раб, не слуга, не работник, не прислужник, как хоть те же князья да бояре да чины иные всякие. И как боятся-то их все, какие запоры и стражников напридумывали для домов своих и дворцов и всего прочего. Сколько железа изводят и денег на охранение от них — от воров да разбойников.
Даже сами слова эти ему нравились скрытым звоном своим и силою.
И он, конечно же, ещё живя у Филатьева, уже завёл с этим людом приятельства, а с рыхлым, кудлатым, бесшабашным верзилой Камчаткой так и настоящую дружбу, хотя разница в годах меж ними была в целых двенадцать лет. Камчатка — это прозвище; в этом мире у всех до единого были прозвища, и случалось, что некоторые даже забывали свои подлинные имена. У Ивана вскоре оно тоже появилось с лёгкой, а может быть, и не с лёгкой руки Дуни, смехом не раз повторявшей филатьевское «Каин», что слышал не только Иван. Так и пошло. Камчатка звался в миру когда-то Петром Романовым сыном Сминым-Закутиным, в молодости был матросом-ткачом Московской Адмиралтейской парусной фабрики, а для Ивана его первым, единственным и очень недолгим учителем-наставником в воровском ремесле, ибо уже через год ученик превзошёл своего учителя настолько, что Камчатка сам считал себя только подручным Ивана и всё больше любил его и удивлялся ему.
И было чему.
III
Вытащил принесённую под полой курицу, зверски щипанул за гузку и швырнул через забор. Та от боли истошно заголосила, затрещала крыльями и понеслась по чужому двору.
Иван заспешил к татищевским воротам. Постучал. Сказал отворившему дворнику, что, мол, курица филатьевская, придурочная скакнула к ним через забор и «нельзя ли зайтить и оную отловить?». А курица на задах всё металась, всё голосила благим матом — так, значит, ловко он её щипанул.
— Валяй! — разрешил дворник, не спросив, чего он снова на дворе у Филатьева-то — ведь давно ушёл. Глупый был дворник.
И Иван половил ту курицу, вернее, сначала погонял её вдоль каменных сараев, глядевших задней стеной на огороды бывшего его хозяина. Сколько он в минувшие времена эту заднюю стенку видывал-то, тыщу раз, наверное, а что за ней, даже ведь и не прикидывал, в ум не всходило, а Дуня вон прикинула и приметила, что там хранится и как лучше подобраться, — вот девка! И как всё точно-то! Железа на двери — толще не бывает, никак не возьмёшь, а оконце хоть и правда маловато и тоже в железном затворе, но прутья и пробои сподручные. Молодец девка!
IV
— Какой ты есть человек?
— Не вор, не тать, только на ту же стать.
— Понял. И полагаешь, что можешь стучаться в мой дом?
— Угу.
— Угу?!
V
Тощий сообщил, что светлоглазую чернавку, которую был послан выследить, зовут Феодосья Яковлева Иевлева, что она купеческая жена, но самого этого купца Иевлева в Москве нет, где-то в отъезде живёт, и дома у него собственного в Москве нет, а она, Федосья, живёт в доме отца своего, позументщика Якова Яковлева, — это по Спасской в Скорняшном переулке. И ещё есть мать и брат Фёдор — худосочный малый лет двадцати.
Тощий был мастер выслеживать: и малого этого видел, и каков из себя яковлевский дом, сказал, и что ближе к вечеру туда зашёл ещё купец Сапожников.
— Мосластый, мрачный, в юфтяном ряду сидит, ты знаешь. Посколь зашёл, я интересуюсь, когда выйдет, — и жду. Рожа до того мрачная, что злость меня грызёт, до того хочется садануть, размазать её, чтоб тоску не нагонял. Ждал, ждал, а он и не вышел — ночевал там. Тогда как евоный собственный дом недалеко — на Басманной. Я знал. Посколь рожа, посколь не вышел, я на другой день туда, на Басманную. Интересуюсь у соседей, что есть интересного. Ничего. И вдруг гляжу — она. Лебёдушка лебёдушкой, шагов не слышно. Знатная баба! Шасть — и в Сапожникову калитку, а та, оказывается, не на запоре. Без стука, без звука! Слышу, задвижку задвинула, как вошла, а был день. Ясно?
— Ясно. Молодец! — Иван благодарно приобнял его. — Только уж заведёмся, когда вернёмся.