Дмитрий Донской

Лощиц Юрий Михайлович

Биографическое повествование, посвященное выдающемуся государственному деятелю и полководцу Древней Руси Дмитрию Донскому и выходящее в год шестисотлетнего юбилея Куликовской битвы, строится автором на основе документального материала, с привлечением литературных и других источников эпохи. В книге воссозданы портреты соратников Дмитрия по борьбе против Орды — Владимира Храброго, Дмитрия Волынского, митрополита Алексея, Сергия Радонежского и других современников великого князя московского.

Глава первая

Болезни

I

Река хоть и рядом, вот она, а ни дети, ни взрослые в ней не купаются, не лежат долгие часы подряд нагишом на теплом песке. Из реки берут воду для питья, для огородов, в реке белье полощут, стоя на мостках; и еще служит она дорогой — и в лето, и в зиму, словом, круглый почти год, исключая короткое безвременье ледостава и ледохода, — самой надежной, самой привычной дорогой. Человек, допустим, совсем безграмотен, но тысячеверстные речные пути со всеми их петлями, излуками и распутьями знает до подробностей, как собственную ладонь со всем прихотливым рисунком ее морщин. У московского пристанища, под стенами Кромника, оттирая друг дружку боками, теснятся и толкутся лодки самых разных размеров и из самых разных мест: из Новгорода и из Кафы, из Киева и из Вятки, из Сарая и из Булгара, из Смоленска и с Белоозера… И все они пришли сюда водой, лишь иногда ненадолго вытаскивали их на сушу и подсовывали под днища деревянные катки.

Так слеплена Русская земля: посредине ее простирается таинственный Оковский лес — никто еще не измерил его рубежей, ни конный, ни пеший. Тут, над заповедными чащами, рождаются стада облаков, грозы сталкиваются и секутся серебряными мечами. Под пологом глухих туманов, в нерушимой тени Оковского леса таятся начала Волги и Днепра, текущей на заход солнца Двины и реки Великой, что уходит в полуночный край. Как многоветвистые кроны, сблизились, почти переплелись истоки малых и великих рек. Тут же и десятки потайных, укромных ходов из одного русла в другое — озерные протоки, рукотворные канавы, узкие просеки для волоковых троп. Как будто здесь кто-то сызначала захотел помогать человеку, чтоб не заблудился, вышел на свой путь. Вот, с лодки заденешь нечаянно веслом береговой куст, а за ним — крутобокий валун матово забрезжит: на светлозернистой спине, будто в податливом тесте, оттиснута детская ступня — пяточка и пять пальчиков, один крохотней другого, заслезились росой на нечаянном свету. Это «божья ножка» — так зовут ее мимоходцы Оковского леса. Взволнованный куст поспешно занавесит дивную печать, и тут же с ближней кроны тяжким махом снимется недовольная птица. Всплыла над чащей, искупалась в заревом холоде, и сердце забилось звонче, легко поддалась крыльям новая высь. Пронзительным оком озирает оттуда все свое лесное средоцарствие, посверкивающее речными прожилками, бронзовеющее чешуйчатыми боками озер. И еще ей видно, как люди в задумчивости миновали вещий камень, как толчками идет их лодка вниз по реке…

Долго им плыть и неспешно думать о своем, а река поможет им в этой думе. Потому что река сама подобна русской мысли: то сверкнет острой догадкой, прорежет землю победоносным откровением, то отступит в тень, в глушь, в кромешность, будто потеряется насовсем; и, бывает, не час, даже не год нету ее… но вот снова обнажилась, в еще более ясном сиянии ума, обогатясь опытом терпеливого труда, накоплениями других родственных рек-мыслей; дума эта, сильная и гибкая, не стесняется повернуть, пройти в обход при встрече с неодолимым кряжем, и в другой, и в третий раз податливо отхлынет, но на своем все же настоит, от своего не отступится. Такая дума не скороспешна, она не буйствует, не мечется в поисках новых русл, но бережно обтекает недвижную землю, животворя и одухотворяя, связуя далеко отстоящее и сообщая единство несходному. В разных направлениях пронизывая землю, она достигает самых отдаленных мест, и каждое из них узнаёт о множестве себе подобных.

Мысль, река и дерево — они подобны друг другу, и есть что-то мучительно-невыразимое и одновременно радующее очевидностью в этом их сходстве. И недаром, должно быть, именно по-русски сказано о «мысленном древе». Не только в могучих стволах, но и в каждом зыбком стебле текут непрерывные реки, и любой лист, сорванный с ветви, напоминает карту человеческой мысли, и всякий корень охватывает землю, как Днепр или Дон. Недаром и другой поэт, говоря о книгах, этих сгустках мысленных, сказал: «Се бо суть реки, напаяющие вселенную…» Одна-единственная мысль, если она истинно высока, может собрать и связать собою целый народ, пусть и отчаявшийся, и заблудившийся в ненастье. Единая идея может пронзить своим током целые века, какие бы силы ни препятствовали ей.

…И вот с горней, заоблачной выси видно было, как Волга, спускаясь на юг из Оковского леса, вдруг, у впадения в нее маленькой чистейшей Вазузы, круто меняла направление и уходила на северо-восток — в лесные и болотистые края. Как будто на уме у нее было, что рано еще встречаться с Окой, да и Оку как будто та же забота занимала, потому что до сих пор исправно несла она воды с юга на север, навстречу старшей сестре, но вот у впадения Угры так же круто изгибала ствол и не то что на восток, а чуть ли не вспять, на юго-восток отсюда уходила. И так они двигались дальше, Волга и Ока, в восточном в основном направлении, не позволяя себе резко сближаться, а то и, наоборот, еще решительней расходясь, будто кичливые соперницы. Но, кажется, в этом их прихотливом движении все явственнее проступала какая-то единая дума. И состояла она не только в том, что рано или поздно им предстоит встретиться, но еще и в том, что по ходу дела им необходимо как можно отчетливей и внушительней означить рубежи некой срединной земли. Той самой земли, которая в старину звалась Залесской, у географов зовется теперь Волго-Окским междуречьем, а у историков считается «колыбелью Московского государства».

II

Летописцы Древней Руси очень редко на страницах своих сводов называли имена людей из народа. Гораздо чаще они перечисляли имена князей, бояр, иерархов церкви, тысяцких и посадников, иногда купцов, изредка художников и зодчих. Это обстоятельство ни в коей мере не свидетельствует о сословном высокомерии наших стародавних историков. Наоборот, летописи как раз и были по преимуществу гласом народным о тех или иных именитых людях. В летописях народ веками обсуждал свою историю, на разные голоса судил о ее наивиднейших представителях. Летописцы вовсе не были подобострастны по отношению к сильным и видным мира сего. И именно поэтому постоянно держали их в поле своего зрения, оценивая каждый поступок, одобряя правоту, подмечая изъян.

Так было и с Дмитрием Донским. Обстоятельства его жизни представлены в летописях сравнительно подробно, по крайней мере, вполне различим довольно широкий круг его современников, в том числе родственников, соратников. Но такая сравнительная подробность может стать своего рода камнем преткновения для биографа Куликовского вождя. Судьбы и деяния ближайших, именитых современников великого московского князя способны заслонить собою безымянную стихию народной жизни, скромно подаваемую в летописях лишь в общих чертах. Легко историческому романисту, он может многое додумать, населить свое произведение людьми из народа, заставить их разговаривать с теми же князьями и воеводами. Но для биографа домысел такого рода — вещь противопоказанная. Пусть так! Пути показа народной стихии и для него не закрыты. И самый главный путь — внимание к летописному многоголосию. Благодаря этим голосам, вводимым в биографическое повествование в кавычках и без кавычек, на языке древнерусского подлинника или в переложении на современный язык народная стихия неминуемо начнет жить здесь своей самостоятельной жизнью, в своих мнениях и суждениях, как горизонт, постоянно окружающий главного героя и его известных современников.

Впрочем, в поступках Дмитрия Донского эта стихия будет жить не только в косвенном, отраженном виде, потому что в известном смысле он и сам был выразителем народных чаяний своей эпохи. Он родился князем, в старинном княжеском роду, но в самый великий час своей жизни снял с себя княжеское, и тогда стало видно, что он по сути своей — представитель народа, плоть от его плоти.

Но обо всем этом — в свой черед.

III

Княгиня Александра родила своего первенца 12 октября 1350 года.

Весною муж ее, князь Иван, вместе с обоими братьями уехал в Орду, на поклон к хану Джанибеку. Хотя Джанибек (русские по привычке слегка коверкали ханские имена, и этого звали то Чанибеком, то Санибеком, то Жанибеком, а то даже и Жданибеком) по видимости покровительствовал сыновьям Ивана Калиты и хотя путь в Орду был для них накатанным, — пятый раз уже возили туда сундуки с «выходом» и коробья подарков, — однако и теперь жены провожали братьев с глазами, полными слез.

Можно понять особое волнение Александры — она уже знала о своей беременности. Успел князь Иван вернуться домой до рождения мальчика или запоздал немного, в любом случае радость его была велика.

Решили назвать новорожденного Дмитрием (ровно через две недели предстояло праздновать память великомученика Димитрия Солунского, воина и покровителя воинов). Имя это было нередким в роду Мономаховичей. Вспомнилось, наверное, что и славного предка московских князей — Всеволода Большое Гнездо — во крещении нарекли Дмитрием.

Симеону Ивановичу, великому князю московскому «и всея Руси», было сейчас всего тридцать три года. С меньшими братьями он по завету родительскому жил в ладу и был им вместо отца, власти его они, кажется, не завидовали. Если вдруг помрет нечаянной смертью, то московское княжество, а с ним и великокняжеский ярлык — так ханом обещано — достанется среднему, Ивану. Случится с этим что, московский стол займет Андрей. Тем самым будет неукоснительно соблюдено старинное русское родовое право, по которому верховная власть всегда переходит к старшему князю в роду, то есть к брату, а не к сыну умершего. Но Семен и сам не собирался умирать. В том же 1350 году и у него родился сын, названный Иваном. Может, хоть этот окажется здоровее предыдущих?

IV

Удалой, Мудрый, Храбрый… Эти прозвища князей Древней Руси сами за себя говорят. Имелись и более замысловатые, картинные: Грозные Очи, Большое Гнездо, Тугой Лук. И такие, что не спешат теперь открывать запрятанный в них смысл: Коротопол, Кирдяпа, Шемяка, Осмомысл, Хоробрит… Иные прозвища переиначивались на письме и в молве. Смоленского князя Федора современники прозвали Чермным, то есть «красным», «прекрасным». С годами это обстоятельство стало забываться, кто-то из книжных переписчиков при поновлении ветхих книг пропустил нечаянно всего одну букву, и получилось: Черный. Потомки стали подыскивать причину для столь мрачного прозвища. Вспомнилось, что князь долго жил в Орде. А уж до подробностей — по своей ли воле, не по своей? — не добирались. Жил долго — значит, якшался с ордынцами. Значит, Черный. Но Федора оттого и не выпускали годами домой, чтобыл он чересчур «красен». И ханша влюбилась в красавца русича, да безответно. И виночерпием его ханским назначили, а все был не рад. И на ханской дочери долго и настойчиво пытались женить пока не настоял овдовевший Федор, чтобы ее сначала окрестили.

«Красным» прозывался и отец Дмитрия, Иван Иванович. Карамзин приписывает ему еще и прозвище Кроткий, у летописцев не встречающееся. Прозвище, как он поясняет, «не всегда достохвальное для государей, если оно не соединено с иными правами на всеобщее уважение».

Из чего исходил историк, делая такой, не совсем лестный для Ивана Ивановича вывод? Может быть, из того обстоятельства, что в год венчания среднего сына Калиты на великокняжеский престол рязанцы, руководимые своим маловозрастным князем Олегом, отняли у Москвы пограничный город Лопасню (стоявший на южном берегу Оки, напротив впадения в нее речки Лопасни)? Отняли, можно сказать, под самым носом, а московский князь даже не подумал наказать строптивцев, выбить их тут же из своей сторожевой крепости. Уж наверное покойный Семен не спустил бы обидчикам.

Именно такого, считает Карамзин, «тихого, миролюбивого и слабого», как Иван Иванович, князя хану Джанибеку и хотелось видеть во главе беспокойного русского улуса.

Иногда при написании портретов того или иного государственного деятеля Древней Руси наши историки испытывали почти непреодолимые затруднения: слишком мало под рукой материала для того, чтобы вылепить характер, хоть чем-то отличающийся от других. В. О. Ключевский, например, даже сделал из этого вывод, что все московские князья до Ивана III и вообще были по природе безлики, «как две капли воды, похожи друг на друга, так что наблюдатель иногда затрудняется решить, кто из них Иван, а кто Василий… они представляются не живыми лицами, даже не портретами, а скорее манекенами…». Они «не выше и не ниже среднего уровня»… «Это князья без всякого блеска, без признаков как героического, так и нравственного величия».

Глава вторая

В Улусе Джучи

I

Что за дед такой был у него, если про деда этого, про Ивана Даниловича, Дмитрий с малолетства слышал то и дело, на каждом, можно сказать, шагу! Да и не только ухом, не единым слыхом, а и глаза постоянно на чем-нибудь дедовом застывали, и руки мальчишечьи любопытные к чему-нибудь дедову притрагивались.

Кромник, он же Кремник, Кремль, — рубленные из дуба башни и прясла — его, Ивана Даниловича, произведение. А до того, говорят, совсем маленький был детинец, умещался весь на Боровицком холму. Дед далеко отодвинул стены новой своей крепости от стародавней градской макушки — и к берегу Москвы-реки, и к Торгу.

И все белокаменные соборы в Кромнике тоже по дедовой воле строены: сначала Успенье, потом, вскоре за ним, Иоанн Лествичник поставлен, да Спас на Бору, да Архангел Михаил. Ни дядя Семен, ни покойный отец почти ничего каменного к этому ни в городе, ни на посаде не пристроили, не успели.

Про него рассказывая, сокрушенно качали вспоминатели головами: ох, и хитрец же был Данилыч, царствие ему небесное! Самого великого и жестокого царя Орды Узбека (на Руси его кликали то Азбяком, то Возбяком) хитрованил московский князь, как хотел. Не поймешь, кто кем и правил-то: царь ли князем, князь ли царем? Не стеснялся подолгу и часто в Сарае гостить; одолевая страх, весел был в разговорах, слово лестное умел прямо в глаза сказать, с подарками всех хатуней — жен ханских обходил и лишь потом уже нес самые пышные дары властелину Джучиева Улуса.

И еще знал Дмитрий с малых лет: это он, дед Иван, упросил митрополита переехать на постоянное жительство из Владимира в Москву, и событие то приравнивали к выигранной битве: вдруг выше пояса вынырнула Москва из глухоты, из вчерашней малости.

II

Сто двадцать лет уже, как тешились ордынцы рознью русских княжеств, поощряли внутреннюю вражду, ловко и разнообразно подстрекали к ней. Сколько было восстаний, целыми городами поднимались, но все тонуло в крови. Орда научилась подавлять недовольства русскими же руками, так что и пенять порой не на кого, и страшную безысходность рождали эти расправы своих над своими. Но если завоевателям и такого казалось мало, шли на север карательные отряды. Погромщики действовали как во времена Батыя — целые цепочки русских городов освещали им тогда дорогу пламенем.

Но все-таки и у подневольной души нельзя насовсем отбивать вкус к жизни — об этом в Орде также имели понятие. И потому политика ее с годами видоизменялась. Если в первые десятилетия ига дань с Руси собирали сами — на постоянное жительство в подвластные княжества были снаряжены многочисленные воинские отряды во главе с особыми чиновниками, баскаками, то после ряда восстаний баскачество было отменено почти повсеместно. Согласились на том, что не нужно раздражать данников слишком частым присутствием. Не прижился и способ изымания дани с помощью откупщиков — мусульман и иудейских купцов. Этих тоже на местах принимали неласково, кое-кого и потрепали до смерти.

Орда для видимости чуть отступила: пусть «выход» собирают и привозят сами русские, и отвечает за это великий князь владимирский. А если что и утаит князь, если явится у него охота поживиться при сборах в свою пользу, то и тут Орде выгода: все не в ее сторону направится озлобление русских смердов.

Но, в конце концов, не так дань страшна, не так изнуряет это непрерывное, из года в год кровопивство, как угнетает русскую душу сознание нравственной зависимости. Взять хотя бы тот же великокняжеский ярлык, ведь его ханы кидают князьям, будто кость собакам, и еще хохочут, глядя, как те из-за нее грызутся. Вот она, хитрая восточная игра в кость! Когда же каждый русский осознает ее позорный смысл, когда освободится от незримых уз, оплетающих его волю? Пока таких были лишь единицы, и среди них Иван Данилович. Уж он-то не числился пешкой в восточных играх, хотя и в поддавки умел, и по-всякому.

Но то умел делать дед, а теперь, в год смерти родителя, откуда было знать девятилетнему Дмитрию дедову науку? А между тем, как бы она нынче ему пригодилась: кончина великого князя владимирского влекла за собой неминуемую для русских князей поездку в Орду. К тому же именно в эти месяцы на Руси стало известно, что в Сарае опять сменился властитель: хан Бердибек убит, а на его место сел какой-то Кульпа, или, как иначе произносили, Кульна. По заведенному правилу русские князья сразу по получении известия о переменах на ханском троне обязаны были ехать с представлением. Опять кинут им кость — ярлык и вновь будут потешаться над княжеской кучей малой?

III

Пока плыли Москвой-рекой, Дмитрий мог неспешно оглядеть, как обширны его собственные, завещанные отцом владения. Названия волостей одно за другим сменялись. Иногда большие волостные села с дворами княжеских чиновников, волостелей, стояли прямо у воды, и люди, заведомо знавшие о княжеском мимошествии, выходили на берег с иконами, кланялись. Так миновали Островское, Брашеву, Усть-Мерское, Северское.

Чем дальше от Москвы, тем места делались равнинней и безлесней. Иногда лишь по берегам кряжились поросшие репейником и полынью кручи с выходами известняка.

Всегдашнее волнение чувствовал путешественник, достигая устья реки, впадения ее в другую, большую. Такое волнение Дмитрий со спутниками пережили, когда на холме по правую руку проплыла и осталась за спиной сплошь деревянная Коломна, а впереди распахнулось перед глазами широкое и светлое поле Оки. Тут кончались и угодья московские. Противоположный берег был уже не свой, хотя и русский.

Для стоянок мест новых не искали. Привалы устраивались возле тех же самых кострищ, в потайных, неприметных чужому глазу местах, где варили уху и Дмитриеву отцу, и деду Ивану. Тут еще чернели обмытые дождями, обсушенные ветром головешки, а обочь темнели настилы из елового лапника с полуобсыпавшейся темно-бурой хвоей. Новые лежанки ладили поверх старых. Радовала эта верность людей давно облюбованным укромным полянам, которые бывалый путник, едва спрыгнув с лодки, отыскивал безошибочно, как бы ни зарастали травой и кустарником. Не в этих ли самых местах кашеварили когда-то дружинники великого Святослава во время его победоносного похода на Хазарию? Ведь шел он так же, как и они теперь: вниз по Оке, а потом и Волгой, до Итиля…

Глаза привыкали к новой реке, к изменившимся берегам, более размашистым и в пологости, и в крутизне. Чаще попадались длинные песчаные косы, белые, будто выгоревшие на солнце. То один, то другой берег посменно курчавился непролазными зарослями ивняка, дубравами. Если не вспоминать о том, куда и зачем плывешь, то сущим наслаждением было это знакомство с красотами Междуречья. Какое раздолье для труда, какие пышные села могли бы кипеть в этих малолюдных краях, и на всяк рот хватило бы хлеба, животного млека, красной ягоды, а остаток и птицы небесные не успевали бы склевать! А что за прорва рыбы в реках, какой громкий чмок и плеск оглашает по утрам и вечерам розовую гладь плесов, какие веселые чудища среди ночи, играючись, гремят в омутах лопатищами хвостов!

IV

На Волге людно, а если не думать, куда дорога пролегает, то и весело: столько прибавилось всевозможных лодок, встречных и мимоходных, спешащих туда же, на Низ. А какое разнообразие купеческих лиц: монголы, булгары, хорезмийцы, тавризские, персидские, венецианские и генуэзские торговцы, армяне и греки, арабы и евреи! Глядя на благодушных торговцев, подумаешь, пожалуй, что не бывает на свете ни войн, ни моров; будто из одного рая в другой путешествуют вечные гости.

Скоро к Волге прибавится Кама, объясняли Дмитрию, и тут уже начинаются мусульманские, то бишь бесерменские земли. Тут обитают волжские булгары, царство некогда богатое и сильное. Раньше, говорят, булгары жили не здесь, а в степи между Каспийским и Черным морями. Но после того как обосновались в тех краях хазары, булгарские племена принуждены были уйти со своей родины: меньшая часть подалась на Балканы, где смешалась со славянами, приняв их язык и обычай, а большинство поднялось вверх по Волге, до устья Камы. Поставили города, обжили богатые лесные угодья, распахали землю. Хорошо тут рожала пшеница, обильно тек в кадки бортный мед, местные купцы разведали северные речные пути, и вскоре царство Булгар прославилось как хлебная житница и крупнейший меховой рынок. Тогда-то, еще до нашествия Чингисхана, зачастили сюда проповедники ислама, появились в булгарских городах мечети из тесаного известняка, каменные бани с фонтанами и бассейнами. Безбедно жили булгары. В «Повести временных лет» сказано, что самого Владимира Святославича Киевского подивили когда-то тем, что все ходят в сапогах, не только знатные, но и простой люд.

По-разному соседствовали с Булгаром великие владимирские князья: то мирно, то раздорно. У Андрея Боголюбского и жена была булгарка, и каменотесов булгарских он будто бы к себе в Боголюбов и во Владимир приглашал, но случались годы размирий. Не раз и не два ходила Русь на соседей, досаждали они тем, что зарились на лесные богатства Севера, а Север Русь издавна считала своим. И походы, как правило, заканчивались успешно. Булгары не любят встречать врага в чистом поле, привыкли отсиживаться за городскими стенами. Но научились их и из-за стен доставать — и при том же Андрее, и при Всеволоде, и при детях его.

Булгары первыми испытали на себе силу Чингисхановых полчищ. И держались поначалу крепко, целых четыре года не подпускали татар к главным своим городам. Знать бы наперед, как бы тогда надо было помочь булгарам.

А теперь они — такие же, как и Русь, улусники и данники Золотой Орды. Правда, с тех пор, как ханы сами стали переходить в мусульманскую веру, в Сарае много помягчели к булгарам. Вновь расцвели, обстроились здешние города. Вновь зачастили добытчики и купцы в верховья Камы и Вятки, а то и в Подвинье, на Мезень с Печорой, за мягким грузом северных мехов.