В основе повести — история создания на одном из заводов машины для геофизических исследований. Эта создаваемая на страницах книги Машина — символ объединения коллектива, устремленности вперед, это символ Дела, которое формирует человека.
1
Василий Фомич вошел в цех. Рабочий день еще не начался, не взметнулся от станков плотным металлическим пением, не заполнил пролеты осязаемой слитностью моторного гула. Тихо было пока. Вязкая тишина перекатывала звуки голосов и лязг приготовляемого инструмента, придавала им банную неразборчивую гулкость. Чувствовалась объемность заставленного механизмами пространства. Включился где-то станок, зашелестел пронзительным железным шелестом, набрал обороты до высокой пылесосной ноты и смолк, выключенный,— кто-то из токарей проверил. Так музыканты настраивают перед концертом инструменты.
Беспокойная предрабочая тишина со всеми своими стуками, звяками, обрывками разговоров и смеха показалась Василию Фомичу тревожной. Она несла в себе зародыш мерного рабочего жужжания и гудения, и, настроенный уже на него, слух ждал и томился в ожидании — шумы сопровождают производство, как биение сердца сопутствует жизни. И как перебои пульса больного встревожили бы медиков, так отсутствие привычных звуков действовало на Василия Фомича угнетающе.
Непроизвольно прислушиваясь, он прошагал на свой участок, задержался у конторки, выглядывая диспетчера Зину. Не углядел, поймал за рукав пробегавшего слесаренка, распорядился. Тот помчался искать, а Василий Фомич не торопясь снял пиджак, надел белый халат и устроился поудобнее за столом.
Не успел он разложить бумаги, как прибежала Зина. Крупное, тяжелое лицо начальника участка подобрело: Зина росла в соседях. Он помнил ее совсем пигалицей, а может, не столько ее, смешную девчонку, помнил, сколько тихую, почти деревенскую улочку, деревянные домишки и себя, совсем еще тогда молодого.
Василий Фомич пригладил свои начинающие седеть волосы и весело пробасил:
2
По утрам уже примораживало. Поскрипывал — осень пришла рано — свежий ночной снежок. Днем морозец отпускал, и снег превращался в мерзкую осеннюю мокрядь.
Погода была осенняя, скверная. И на душе у Фомича было скверно. От этого все чаще начинало вдруг ныть сердце. А может быть, наоборот — побаливало сердце, и на душе от этого становилось нехорошо.
Василий Фомич не знал, что отчего болит. Он уходил в свою конторку, толстыми пальцами неуклюже доставал из хрупкой стеклянной трубочки таблетку валидола и причмокивал, пока сердце не отпускало.
День был обычный. Ничем не примечательный рабочий день. Среда. Фомич стоял посреди прохода, заложив руки за спину. Вид у него был внушительный. Его обходили. А он думал о том, что заболели сразу два бригадира, и детали опять задерживаются, значит, опять Фросин прочешет его на планерке за неритмичность.
Кто-то замаячил рядом, у локтя, не проходил и не уходил: его дожидался. Фомич медленно развернулся всем корпусом — табельщица. Она торопливо говорила что-то, задрав к нему голову, быстро шевеля губами. Шея у нее была тонкая, прямо-таки детская. Фомич сделал усилие, отключился от своих мыслей, вник в ее слова и кивнул. Она зацокала каблучками прочь по бетонному полу. Затылок у нее тоже был детский, несмотря на модную прическу. Впрочем, в прическах Василий Фомич не разбирался. А вот ноги, на высоких каблуках, были вполне взрослыми. Красивые ноги. В этом он разбирался. «Раньше разбирался»,— с сожалением подумал он. Он хорошо помнил мать этой девушки, тоже тоненькую, только не такую ухоженную — время было не то. И он еще думал об этом по дороге в заводоуправление.