Воспоминания

Герцык Евгения Казимировна

Евгения Казимировна Герцык (1875-1944) принадлежит блестящей эпохе русского культурного ренессанса начала XX века, в который и сама внесла определенный вклад. Она – переводчица на русский язык произведений Фр. Ницше, С. Лагерлёф, Э. Карпентера, В. Джемса, А. Мюссе, Ж. Гюисманса. Кроме переводов, часто делавшихся совместно с сестрой, поэтессой Аделаидой Герцык, Евгения Казимировна писала статьи: ей принадлежит статья о Вячеславе Иванове «Религия страдающего Бога», статьи о Фр. Ницше, Эдгаре По (остались неопубликованными).

О жизни Е. Герцык известно немногое. Родилась она в г. Александрове в семье инженера. Семья часто переезжала: Александров, Севастополь, Юрьев-Польский, Москва. В гимназии Е. Герцык не училась, страдая от бронхиальной астмы, и экзамены сдавала экстерном. Затем окончила Высшие женские курсы в Москве по историко-филологическому отделению.

После революции она постоянно жила с семьей брата Вл. К. Герцыка в Судаке и на Кавказе. В 1938 г. Герцыки переезжают в госзаповедник в Курской области, а во время войны, на соседний хутор «Зеленая Степь», где Е. К. Герцык умирает 20 января 1944 г.

Свои воспоминания, названные «хроникой», Е. Герцык начала писать примерно в 1935 г. и закончила их в 1941- 42 г. Кроме этих воспоминаний ею ещё написана биографическая повесть «Мой Рим» с вымышленными именами, так и оставшаяся неопубликованной.

Воспоминания автора, принадлежащего к кругу знаменитых деятелей русского культурного и религиозного ренессанса: Н. Бердяева, С. Булгакова, Л. Шестова, М. Гершензона, Вяч. Иванова, М. Волошина, о. П. Флоренского и др. интересны во многих отношениях. Это и описание духовного пути, умственных и религиозных исканий, которыми шла культурная элита того времени, и живые портреты великанов русской культуры, набросанные с близкого расстояния, и воспроизведение атмосферы тех лет и рефлексия самого автора, на закате жизни после десятилетий «советского» опыта размышляющего о ценнейшей странице в предреволюционной русской истории.

Читателю и в Советской России и в Зарубежье они помогут снова открыть эту страницу, заглянуть в сокровищницу русского духовного наследия.

Биография

Евгения Казимировна Герцык родилась в 1878 году в семье инженера-путейца Казимира Антоновича Лубны-Герцык в городе Александрове Владимирской губернии, где семья жила много лет в связи с тем, что Казимир Антонович был начальником участка Ярославской железной дороги. Евгения была младшей из двух сестер, старшая – Аделаида – впоследствии стала поэтессой. Сестры рано лишились матери и воспитывались мачехой. В своих воспоминаниях Е. Герцык говорит об истоках своей семьи, традициях, привычках. Это была обедневшая дворянская семья литовско-польского происхождения, ведущая свое родословное древо с 1551 года. Дед сестер Антон Казимирович Лубны-Герцык, генерал-майор, получил это звание за участие в обороне Севастополя 1854-55 годов. «Обрусели, забыли бесследно горечь национальной обиды, как забыли язык… все были музыкальными по слуху, то и дело заливались итальянскими ариями, а то и скороговоркой французской оперетки. В женщинах ещё играла щебечущая польская прелесть, мужчины – в глубине хранили черты рыцарственности, все ещё из той же «Отчизны», – пишет Е. Герцык. Детство сестер пришлось на «восьмидесятые годы, время художественного одичания России, опустошения слова, вкуса в убранстве, в одежде… Глухое время. Испуг, тревога, реакция после 1 марта. На крепких ногах стал Александр III. Бурно растущая экономическая мощь страны. Уже писал свое чеховское, обличающее Чехов, но оно ещё не доходило, не звучало». И на этом фоне – индивидуальность семьи, психологический климат, формирующий характеры детей. Большую роль в становлении вкусов, восприятия красоты и в отношении к событиям сыграл в жизни сестер Крым, где с 80-х годов прошлого столетия у Герцыков был дом с небольшим виноградником. С большой любовью написана глава о Судаке. «Да, нужно было через десять лет встретиться с Волошиным, с живописью Богаевского, услышать миф о Киммерии, чтобы потом авторитетно утверждать, что у нашей земли свой закон красоты… И вправду, нет постижения красоты там, где она не родится прежде чем всякие «почему».

Поселившись с осени 1899 года окончательно в Москве, Евгения Казимировна в 1901 году поступает на Высшие женские курсы З. Герье на историко-философское отделение, которое с отличием окончила в апреле 1905 года. Упомянутые Курсы были необычайным явлением. Созданные ещё в прошлом веке (1872), они явились «первыми университетами» для женщин. Лекции читали ведущие профессора Московского университета В. Ключевский, А. Веселовский, С. Трубецкой, П. Новгородцев, И. Цветаев и другие.

В. Герье, который сам читал лекции по всеобщей истории, отмечал, что «серьезный интерес к лекциям, который обнаружен большей частью слушательниц, и работы, представленные на семинарии, доказывают серьезную потребность женщин к высшему образованию."

Еще до окончания Курсов, великолепно зная языки – французский, немецкий, английский, итальянский, – Евгения Казимировна много занималась переводами, что давало ей средства для путешествий по Европе. Переводила она и для Д. Е. Жуковского, издателя журнала «Вопросы жизни». Он был в центре всей литературной и философской жизни Петербурга, и именно он привел Е. Герцык на «башню» к Вячеславу Иванову, что повлекло за собой многолетнюю дружбу с поэтом и многочисленные другие знакомства. Находясь в такой активной творческой атмосфере, которую Н. А. Бердяев назвал «русским культурным ренессансом», в течение многих лет, занимаясь публицистической и переводческой работой, Евгения Казимировна накопила большой опыт обобщения и анализа событий, что и ощущается при чтении её воспоминаний. Н. А. Бердяев писал о ней: «Для меня имела значение дружба с Евгенией Казимировной Герцык, которую я считаю одной из самых замечательных женщин начала XX века, утонченно-культурной, проникнутой веяниями ренессансной эпохи. Её связывала также дружба с Вяч. Ивановым. Ей принадлежат «Письма оттуда» в «Современных записках», которые, впрочем, не дают о ней вполне верной характеристики. Мои долгие интимные беседы с Е. Г. вспоминаются как очень характерное явление той эпохи. Русский ренессанс, по существу романтический, отразился в одаренной женской душе».

Годы после революции были трудными для всей герцыковской семьи. Квартира в Москве была потеряна, революция застала Герцыков в Крыму. В Судаке умерла и похоронена в 1925 году сестра-поэтесса Аделаида Герцык; её муж Д. Е. Жуковский был в 1926 году выслан в Вологодскую область. Евгения Казимировна осталась жить с братом Владимиром Казимировичем Герцыком, у которого неподвижная из-за полиартрита жена Любовь Александровна (Л. А.) требовала ежедневного ухода и забот. Росли дети – два сына сестры и дочь брата – для которых Евгения Казимировна в какой-то мере заменила мать. Нищета, голод, тревога за будущее заставляет их из обжитого дома в Крыму перебраться в 1927 году на Кавказ: в Кисловодск, Зеленчук, Батолпашинск… При отсутствии жилья, средств к существованию, кроме небольшого заработка Владимира Казимировича, «в духовном плане жизнь семьи протекает очень наполненно и активно. Необходимо отметить религиозно-философскую основу миропонимания Евгении Казимировны, близкую людям, ею описываемым (Волошин, Бердяев и другие)», – вспоминает врач Н. Д. Жуковский, племянник Е. Герцык, живущий ныне на Кавказе, в Теберде.

I Детство

1.

В трех часах к северу от Москвы, леса, сплошь леса: то сквозные, березовые, то чаща замшелая, где ветвистые ели сплелись с осиной; что ни станция – то историческое имя: Троице-Сергиево, Хотьков монастырь, совсем уже сказочное Берендеево, Александровская слобода Грозного Александров. В этом Александрове и прошло наше детство, сестры и мое, отсюда начало воспоминаний.

Но семья наша пришлая, не имеет в этой земле корней, хотя прожила здесь долгие годы. Отец – инженер, строил участок этого пути к северному морю и остался заведывать им. Сам же он и построил этот просторный уютный дом, где мы жили. Вознесенный над железнодорожным полотном там, где оно пролегало в глубокой выемке, стоял дом – точно на высоком берегу реки. Кругом – цветник, аллеи, вновь разбитый английский сад, многочисленные службы. Широко, по-усадебному раскинулись – но не усадьба с её сельскими работами, сложными отношениями к крестьянам, с нудными заботами о сроках закладной. Легче жили, собранней, может быть чуточку не по-русски: не объедались, не опивались, не закармливали гостей до отвалу. Девочкой попадая в чужие дома, я всегда удивлялась как там много едят! «В гостях едят ужасно много и в гостях всегда чем-то пахнет» отмечаю я, с детства сверх меры восприимчивая ко всем чувственным впечатлениям. В старинном доме соседей-помещиков я принюхиваюсь к запахам – столетним – штофной мебели, из стеклянной горки – какими-то задумчивыми ананасами, которых давно не выращивают в их заброшенной оранжерее… Наш дом – мой сверстник или чуть постарше: в нем нет старой мебели, нет застарелых запахов. Но нет и прадедовских секретеров, кресел с львиными ручками. Мебель удобная, без вычур. Это восьмидесятые годы, время художественного одичания России, опустошения слова, вкуса в убранстве, в одежде. Но на обстановке это пока не отразилось: мебель ещё мастерят по солидным английским образцам.

2.

Семья отца польского рода. Когда-то владели землями – я раз всего мельком взглянула на родословное дерево, восходящее к XV веку – не было спеси – от недомыслия, не было любопытства к этому: не знаю, уж теперь не знаешь – с каких пор лишились всего и остались служить царям. Обрусели, забыли бесследно горечь национальной обиды, как забыли язык. Но донесли и сохранили в котором-то уж поколении нерусские черты. Многочисленные братья и сестры отца связаны были влюбленной дружбой. Съезжались, шумно смеялись, грохотали за обеденным столом, целовались без конца. Фривольные разговоры, легкие безобидные вольности и – крепкая, нежнейшая семейственность. Когда женился один – братья и сестры тотчас же влюблялись в его жену. Служа, не добивались чинов, всюду сохраняли некоторую независимость. Не от духовной свободы – от беспечности и барственного пренебрежения к карьеризму. Но служаки были исправные. Те, кто жили в Петербурге, царя называли государем-императором, возмущались нигилистами. В этом не было корыстного реакционерства; тем менее – идейного: к отвлеченному мышлению были совершенно неспособны, мысль вообще была не по ним. Позже, взрослой, обходя их петербургские квартиры, я тщетно искала хотя бы одной книги… Зато все были музыкальными по слуху, то и дело заливались итальянскими ариями, а то и скороговоркой французской оперетки. В женщинах ещё играла щебечущая польская прелесть, мужчины – в глубине хранили черты рыцарственности, все из той же «отчизны». Такой рыцарственный жест – смерть меньшого брата отца уже в мировую войну. Он командовал полком и в самые первые, ещё июльские дни, его артиллерия дала залп по своим. Он не был виновен, не подлежал ответственности, но – честь… Он застрелился. После Октября никто из них не эмигрировал – доживали, доголадывали, рассеянные по стране, усыновившей их.

Милое, без следа исчезнувшее племя, какой-то мелькнувший поворот лица человеческого, ни в чьей уж памяти не запечатленный, живущий, не запечатленным.

3.

В характере моей матери отзвук германских её предков: неясная, глубоко чувствующая мечтательница – это рано умершая мама, так рано, что зримого образа мне не оставила, бормотала – только в крови свою песнь, несхожую с окружающим. От большой любви и тихости она вся растворилась в муже и после её смерти нигде в доме, в вещах, безделушках нельзя было найти её – я не знаю её любимого цветка, книги, мечты… Отец любил её восхищенной любовью. Любя, задаривал, украшал. Но в дарах – он, не она. Этот дом, который он с обдуманной заботой строил для неё и детей, отразил только его вкус. Через всю жизнь отца прошла романтическая мечта о юге и море. Детские воспоминания о Севастополе осажденном в морских пейзажах на стенах и цветные литографии «Эсмеральда с козочкой», которые под грохот были вывезены из полуразрушенной Константиновской батареи; юношеские годы военной службы: Тифлис, увлечение итальянской певицей, разъезды с зятем и другом, художником Лагорио по незамиренному Кавказу – все это оставило следы в виде акварелей, оружия с чернью итальянских песенных альбомов и рассказов, слышанных нами в детства. Талантом жизни обладал отец: голос его, отчетливая походка, смех, ласка, гнев – все повышало для окружающих тонус дня. Ничего от мысли, никакого философствования – вкус к жизни в её простых проявлениях, к труду и развлечению, к усталости и отдыху. Во внешнем облике отца некоторая элегантность и одеваться любил у первого портного Москвы. С женщинами галантен – безразлично, с важной ли гостьей или с женой старшего рабочего, когда она, нарядившись, приходила поздравить с праздником. Рабочими был любим, несмотря на бешенные вспышки. Отступая в прошлое до его туманной грани, нащупываю первый зрительный образ отца: в дождевом плаще, с которого ручьями стекает вода, на перевозе вернулся с строящегося моста, где разливом снесло «быки». Эти необычайные быки в реке, поразив, запомнились. Отец хороший инженер, увлечен делом. Однако он не продвинулся выше, оставаясь всегда как-то в стороне от начальства, от общества путейцев. Его ближайший приятель – молодой фабрикант, вывезший из-за границы либеральные идеи организации труда, а позже – владевший фабрикой по старинке. Ему в лад либеральничает и отец, громит Каткова, Победоносцева. Раз даже у нас несколько дней укрывался кто-то нелегальный. Но это все несущественный налет, а под этим другая – не libertas, не гражданская свобода полного пульса, счастливой любви, свобода наездника, когда он с конем одно.

Счастливая любовь! её излучение в какой-то час еле заметной убыли становится магнитом. В один осенний вечер к нам в дом попала помещичья дочка, красивая, избалованная успехом девушка. Как не похожи облики хозяев на знакомые ей уездные типы! Грациозная хозяйка за роялем, с нежностью оглядывающаяся на мужа, он – у фисгармонии, старинные итальянские церковные секстеты. А над фисгармонией гравюра: Зичиевский демон распластал крылья над встревоженной Тамарой. Гостья, покинув в тот вечер наш дом, едучи беззвездной ночью вся пронзена патетикой этого демонского образа, будто он, а не встреча с отцом надвое переломил её жизнь. Начались для двоих годы подавленной страсти, радости и муки, и для одной годы муки и отречения. Мои первые шатающиеся шажки, первые завоевания мира жадными рученками уже встречены улыбкой боли.

Но такова была выдержка тогдашних людей, что ничто в быту дома не выдавало…, по-прежнему бодр и ласков отец, не нарушен порядок дня, – только чаще появлялась в доме новая знакомая, только счастливей загорались глаза отца, только таяла мать. Тяжело проболев больше года, окруженная покаянной заботой отца, она умерла. Я ничего не помню из этих трагических и значительных событий – смерть матери и через год (целый год колебаний и пиетета!) вхождение в дом новой жены. Или, по-своему, непонятно для нас, расценивается важное и неважное в детском сознании. Или, как говорят психоаналитики, память из самозащиты оттесняет все больное в подсознании. Вернее и то, и то.

Во всяком случае наша детская жизнь мало изменилась. Бережно соблюдая её распорядок, мачеха не сделалась для нас никем, ни близкой, ни далекой. Злое это слово никогда не приходило нам на ум – звали её мы просто, как звали раньше – Женечкой – и так и относились к ней, как к привычной нарядной гостье. Жизнь моя шла с нею рядом – не сливаясь – долгие годы, и встретились мы внутренне только в очень поздние наши годы. Только когда она стала бабушкой, самоотверженнейшей бабушкой – забавницей, весь долгий путь озарился для меня одним смыслом и я восприняла его со всеми его изломами в его прекрасной цельности пламенной жизни.

4.

Адя. Старшая дочь. Гордость отца. В 3 года уже читает. Семейное предание о том, как при юбилейном чествовании деда – генерала, поставленная на нарядный в хрустале стол, она произнесла поздравительную речь от имени всех детей. И не сбилась, не оробела среди обступивших её старичков в трясущемся серебре эполет. Было ей 5 лет. В платьице, усеянном множеством бантиков, с панталончиками, по обычаю висящими из-под платьица, коротенькая, некрасивая. Да, некрасивая, умное лицо со складкой напряженной мысли между бровями, такая она на своих самых ранних фотографиях. И от этого, может быть, медленно росла – долго была коротенькая, квадратная, коренастая. Помню, говорили о её сходстве с портретом Бетховена – вот этим взглядом исподлобья, волевой складкой сжатых губ.

Погруженная в свою какую-то внутреннюю работу, не замечала окружающего. Смеясь вспоминали старшие: отец в отпуске – уже две недели, как уехал. Садятся за обед, девочка рассеянно обводит глазами стол, спрашивает: «А папа не придет?» Была неласковая, скрытная.

«Я не помню, – говорит она в своих воспоминаниях, – когда я именно разочаровалась в больших. Постепенно во мне вкоренилось убеждение, что от них не только нельзя ждать ничего нового и важного, но напротив нужно защищать все ценное, любимое, скрывать, спасать его от их прикосновения. Их отношение к вещам – самоуверенное, спокойное возмущало меня. Они думали, что знают все и давали всему оскорбительное простое объяснение, лишая мир красоты и тайны. Вот за это, за неумение пользоваться миром, за слепоту и спокойную уверенность не любила я их. И они были все такие!"

Застав её за разглядыванием карты полушарий кто-то из взрослых спешит удовлетворить любознательность девочки. Хмуро слушает она и попросту отгоняет скучное объяснение. Эти кружочки, волнистые линии должны же значить что-то ещё другое, настоящее, интересное! «В каждой исписанной бумажке, в каждом пятне на обоях был смысл, была тайна, над которой надо было думать и трудиться. И все книги, которые мне дарили, надо было прочитать двояко: то, что в них напечатано для всех – легкое и неважное, что я поглощала ужасно скоро, пропуская половину, и то другое, главное, что требовало всего

Игры её обыкновенно заключались в том, что она «неподвижно сидела над предметом и думала». Вот она стоит посреди нашего двора и преображает его в немецкий средневековый городок, придумывает, чем может быть каретный сарай, прачечная, – спешит переименовать все. Старичок-садовник – это знаменитый ученый астролог – слава городка. «К Степанычу подходила кухарка, и я повернула в другую сторону, чтобы не видеть их встречи. Они сейчас заговорят, и это будет