Он сделал все, что мог

Залата Федор Дмитриевич

В новой книге русского советского писателя рассказывается о работе советских контрразведчиков в глубоком вражеском тылу во время Великой Отечественной войны.

В центре повествования — образ разведчика Романа Козорога, который находится в самом логове врага, в школе абвера, готовящей диверсантов. Тщательно законспирированный, минуя опасные уловки фашистской контрразведки, Козорог до конца выполняет свою трудную миссию.

1

Роман Козорог не сразу понял, что его душат. Он только что был дома, встретился в поле с Ольгой, женой; она налетела на него, словно белая птица, обвила руками шею, но вдруг до того больно сдавила ее, что он стал задыхаться.

— Ты с ума сошла, пусти! — наконец, вскричал Роман, оттолкнув жену.

Еще не совсем придя в себя, он понял, что это вовсе не сон, что это не Ольга сдавила ему горло, а его в самом деле душат, и ему пришел конец. Чьи-то пальцы, холодные и острые, вцепились в его горло, и он вот-вот задохнется. Он рванулся всем телом, голова его соскользнула с тощего вонючего матрацика. С хрипом глотнул воздух, схватил вцепившиеся в горло руки и, напрягшись из последних сил, оторвал их и тут же наугад двинул кулаком в темноту. Попал. Слышал, как кто-то полетел со второго яруса нар вниз и шмякнулся о земляной пол.

— Шкура, изменник, предатель, — сипло прохрипело снизу, и Козорог узнал голос Руденко. Майор Руденко. И подумал: все верно! И шкура, и изменник, и предатель. Иначе думать он и не может. И ничего ему не скажешь, ничего не объяснишь. А он, Роман, давно ждал этого. Думал, так и не дождется, или загнется тут, или пристрелят, как это случилось с Пашей Ромашовым, но вот все-таки дождался.

— Попробуй только еще раз, — сказал Козорог. У него дрожали руки, ноги, противно вздрагивало все тело. Он опять прилег, но тут же снова сел, подогнув под себя худые, костлявые ноги и обхватив их такими же худыми, костлявыми руками. Ложиться теперь нельзя, уснешь — крышка.

2

Перестукиваются колеса, вагон вздрагивает на стыках и летит, летит… Мимо разрушенных, занесенных снегом, сожженных деревень, от которых, как надгробные памятники в краю безмолвия, остались лишь печи да трубы, мимо разрушенных полустанков, сквозь мрачные брянские леса. Куда? Этого вербовщик майор Вербицкий не сказал.

Роман Козорог отвел взгляд от окна и посмотрел на Вербицкого. Спит, сидя у самой двери. Правая рука засунута за борт шинели. В руке, конечно, пистолет — символ, так сказать, полной солидарности с «единомышленниками». Ну что же, на всякий случай, может, и не мешает.

Еще вчера, как только они оказались за пределами лагеря, Козорог понял, что Вербицкий — чванливая свинья, но за ужином выяснилось, что он еще и садист. В самом деле, что значит человеку после трехмесячной голодухи увидеть на столе консервы, колбасы, хлеб, шнапс… Один вид такого натюрморта сразу же вскипятил желудочные соки, и каждая клетка дистрофического тела кричала, требовала: давай, давай, скорее набивай рот, жуй, глотай! Но Вербицкий не спешил приглашать к столу. Скотина! Бордюков прямо-таки давился слюной, еще минуту-две — он озвереет, набросится на пищу, и тогда ему наплевать на эту чванливую свинью, которая явно корчила из себя новоявленного барина. С каким наслаждением он произносил слово «господа». Идиот! Как ему, наверно, хотелось, чтобы ему сказали: «Ваше благородие». Руденко тоже едва держался. Отвернувшись к двери, только бы не смотреть на стол, он выбивал мелкую дробь о холодную стенку вагона. Но запах, этот давно забытый запах колбас и консервов — с ума сойти можно! Ух, как по его длинной, худой шее бегает вздувшийся суком кадык. Да и у Романа, умевшего терпеть голод, судороги совсем свело все внутренности. Сидеть перед таким столом — это же пытка, экзекуция!

Вербицкий не спеша открывал консервы, не спеша нарезал ломтиками хлеб, колбасу и, сильно картавя, болтал всяческий вздор. Понятно: и голод использовал как средство агитации. Хотите все это жрать, хотите, чтобы ваше брюхо было сытым, — служите верой и правдой. Заехать бы тебе по очкам, по откормленному рылу!

— За качество шнапса не учаюсь, так что, пожалуйста, не взыщите, — говорил Вербицкий, взяв бутылку и глядя сквозь нее на свет. — Кгепости его, азумеется, далеко до нашей уской, знаменитой на весь миг водки. Ну, ничего, пгидет вгемя, господа, мы опять будем пить только нашу ускую. — Еще раз взболтнул бутылку. — Да, никак нельзя сказать, что он — как слеза. Эгзац, ничего не поделаешь. То ли наша гойкая! Натуа. Хлеб насущный. Помните, господа, еще не забыли? Лесной годничок! А запах! Понюхаешь — голова кругом и аппетит с’азу же — баана съел бы. Не пгавда ли, господа, уж что-что, а водку мы умели делать.