Моим дочерям — Мелинэ и Этери
Глава первая.
ЕРЕВАН. БАЛЛАДА О ДЕТСТВЕ
Шел сентябрь 1939 года. Уже началась Вторая мировая война, Варшава еще сопротивлялась. Вокруг разворачивались гигантские исторические события, а я лежал в колыбельке и надрывался, хотя паника моя была мало обоснована — научно-партийная карьера отца стремительно набирала ход. Пост премьер-министра маленькой абрикосовой республики надежно защищал моё безмятежное детство, но мог обречь и на мгновенное сиротство — всё было в руках бога, а им тогда был Иосиф Сталин.
Когда я подрос, то весьма удивился, узнав, что и сам бог, и его ближайшие сподвижники Берия и Микоян были такими же сынами Кавказа, как и я. Вызывало уважение, что столь низенькие люди достигли таких высот. Великую Отечественную я проспал вместе с правительством, а когда союзники швырнули атомные бомбы на японские города, мне сообщили скорбную весть — пора собираться в школу.
Глава вторая.
МОСКВА. МЕТРОСТРОЕВСКАЯ, 38
Мой въезд в столицу оказался до обидного будничным. Не было ни цветов, ни литавров. Но я не унывал. В грядущей битве за Москву я более всего уповал на свою домашнюю заготовку — принципиальную ставку на чудо.
Проблема состояла в ином. Грянувшее средь бела дня совершеннолетие неумолимо потребовало от меня внятного ответа на сакраментальный вопрос: кем быть? Я мучительно долго соображал, по какой именно стезе направить свои возмужалые стопы: поприще, на котором я смог бы с наибольшей пользой послужить любезному отечеству, рисовалось мне в сплошном мареве. Дело в том, что никакого божьего дара я в себе, увы, не ощущал, а общественная и научная карьера меня нисколько не прельщали. Куда больше импонировал мне статус частного лица — ведь жить предстояло в стране, где тяга к свободе испокон века считалась чем-то предрассудительным, а чтобы выбрать свободу, вовсе не обязательно ловить сквозь вой глушителей «Голос Америки». Достаточно раскрыть «Дон Кихота» или «Дон Карлоса». Все мы, в конечном счете, обречены на вечную альтернативу — господин Бонасье или маркиз Поза.
Так что решение поступить в Институт иностранных языков было вызвано не страстью к лингвистике, а попыткой хоть чуточку раздвинуть железный занавес, самостоятельно расширить индекс разрешенных книг, игнорируя унылые предписания осточертевших опекунов. Учеба в элитном вузе виделась мне скрытым вызовом системе, а итальянский язык, которым я намеревался овладеть, — символом личной свободы.