Книга, которую вы держите в руках, – одно из самых ярких событий в мировой литературе!
Критики уже дали характеристику этому уникальному роману – изящная музыкальная шкатулка, роскошная вещица, построенная на симметрии. Тема романа – двойники и удвоения всяческого рода. Стиль авторского повествования – изощренный, кристально-честный, изысканный – столь совершенный, что невольно напоминает манеру письма Владимира Набокова.
Роман выдвинут на премию «Национальный бестселлер».
Глава I
Так, теперь об именах. Старшего, подчинившись скучным алфавитным правилам, назвали Артуром. Младшего, который родился семью минутами позже, следовало назвать Бенедиктом или Борисом, но к этим именам у всех нарекателей имелись претензии (как правило, сугубо личного характера), и поэтому, по инерции прокатившись и мимо следующей буквы, хотя она таила в себе многообещающего Владимира, остановились на близлежащей «Г». Младшего записали Германом, что понравилось ему с самого детства, хотя в то время его язычок еще не находил нужной точки упора в твердом нёбе. Это приводило к картавости при назывании себя. Ге’ман. Он называл себя Ге’маном, но потом все как-то наладилось, прояснилось. Уже в возрасте повзрослее была приобретена привычка даже подрыкивать, представляясь, что вызывало у его новых знакомцев быстрогаснущий легкий испуг, именно быстрогаснущий, друзья мои, ибо открытое, приветливое лицо Германа, нежная грусть и истома его подвижных голубых глаз, легкая челка, крылом спадающая на высокий гладкий лоб, тонкие ткани изысканной одежды вызывали лишь симпатию и доверие. Зато потом, много позже, когда благодаря преследованию и преследователям пришлось отказаться от своего имени и подыскивать себе новое, он назвал себя Эмилем, что безопасно и надежно скрывало этот милый речевой дефект. «Эмиль, – много позже стал представляться он, – вы только представьте себе, меня зовут Эмиль».
Их мать, Лидия Павловна Побережская, избавившись от двойного бремени ровно в полночь и еще с час поблуждав счастливым бессмысленным взглядом по белому казенному потолку, вдруг испустила дух, вся как-то скорчившись и потеряв мгновенно ту красоту, какой еще девять лет назад и пленила теперешнего вдовца, сейчас стоящего в холле больницы и рыдающего так безутешно, что немногие случайные свидетели его плача терялись в догадках, дескать, а что за звуки издает этот респектабельный, усатый, со слегка старомодными бакенбардами господин в полосатом костюме – то ли хохочет, то ли кашляет, подавившись, и даже огромные слезы на его выпученных голубых глазах мало проясняли картину.
Не откажем себе в удовольствии еще чуть задержаться в том самом больничном холле. Рядом со вдовцом, Антоном Львовичем Побережским стоит немец-доктор, принимавший роды и собственноручно подхвативший два новых тельца, гладко выскользнувших из загадочной мглы. Немногих (а именно числом шесть) случайных свидетелей этой сцены своим вниманием удостаивать мы не станем в силу их абсолютной непричастности к дальнейшим событиям, хотя кое-кто из них, например отставной генерал Плюта, мог вполне стать героем отдельного изящного повествования.
Акушера-немца звали (и продолжают звать – он из породы долгожителей – до сих пор) Генрихом Гансовичем, и теперь ему надлежит объяснить Побережскому, как случилось так, что его жена, хохотушка и баловница, вплоть до последних (во всех смыслах) недель беременности обожавшая бренчать на мандолине, без особого труда исторгнувшая из своих слизистых мускулистых глубин двоих малышей мужеского пола, теперь вдруг распрямилась, застыла и стала потихонечку остывать. Остывать от всего: от собственной веселости и азарта, от своей мандолины, от бледных рисуночков акварелью, от ласк, какими ее в свое время допекал новоиспеченный вдовец, от тех именно ласк, что подстерегали ее в самых неожиданных и неподходящих местах – в медленном лифте, проглоченном высоким торжественным домом, на заднем сиденье такси, в театральной ложе, в осеннем лесу во время сбора пахучих грибов, одним из поклонов которым ненасытный Побережский и воспользовался, чтобы за один раз зачать обоих своих сыновей.
Глава II
Дома мальчиков встретила пустота и тишина, которых они, естественно, не различили. Имеется в виду тот вид пустоты, когда обстоятельства изымают из давно обжитого и освоенного пространства прежде всегда присутствующую там фигуру, от которой теперь кроме фотографии с черненькой лентой можно было найти и прочие следы минувшей жизнедеятельности. К ним следует отнести осушенный лишь наполовину флакончик «Chanel», незаконченную акварельку с изображением трактора без заднего колеса, букет роз, мандолину со спиралькой порванной струны, тщательно вышитый мулине на белом шелке, приколотую к пробковой дощечке бумажку, где рукой уже несуществующей Лидии Павловны было написано: «Позвонить и сходить к зубному врачу».
Да, Лидии Павловны не было бесповоротно. Зато так же бесповоротно теперь здесь все толкался какой-то посторонний люд, мгновенно слетевшийся на огонек чужого несчастья. К сохранившимся еще с прежних времен кухарке Ангелине и работнице Павле добавились какие-то женщины, чьи имена и предназначения разом ссохшийся от горя Антон Львович запомнить никак не мог. Нечетко чувствовалось, что все они находятся в паутиноподобной таинственной связи либо с ним, либо с его так некстати умершей супругой.
Совсем со стороны была лишь кормилица Анна, толстая, неповоротливая и ленивая, женщина-тюлень. Но именно к ней Антон Львович приглядывался с особенным тщанием, покоренный ее истомой и огромной грудью, которая с тихим журчанием беспрестанно вырабатывала молоко. Беззвучно, казалось, перемещаясь по квартире не за счет движения ног, но подхваченный волной мерцающего сквозняка, Антон Львович появлялся в дверном проеме комнаты, где Анна кормила младенцев, и долго смотрел на всех троих сначала сурово, затем с какой-то странной, плачущей улыбкой, которая выставляла его губы в новую, незнакомую для всех, знавших Побережского, позицию. В такие мгновения ему начинало казаться, что и все остальные вокруг могут перемещаться без помощи ног, а силою невидимых крыльев. Работница Павла проплывала где-то в дальних комнатах, с легкостью проникая сквозь светлые оштукатуренные стены; кухарка Ангелина, не тяжелее, чем пар от сваренного ею бульона, выпархивала в столовую; за окнами чья-то собака с витой, словно после бигуди, шерстью тоже не касалась панели, а бесшумно парила в пространстве; стрелки больших настенных часов не кружились по циферблату, а бессмысленно кувыркались, лишь имитируя свой обычный ход.
Насытившись, мальчики засыпали, и соски Анны багровыми улитками выскальзывали из их обезволенных ртов. Анна уже знала, что последует дальше, и поэтому аккуратно откладывала детей от себя на прослойку из воздуха, который баюкал их, и белым молочным пальцем манила к себе Побережского. Ощущая себя младенцем, беспомощным и еще безумным совсем, Антон Львович опускался на колени, приникал к животворящему источнику и жадно досасывал из Анны все ее жирное горячее молоко, вовсе не заботясь тем, что черная хвоя его жестких усов больно царапает кожу кормилицы.