Еремей Парнов известен читателям как прозаик и публицист. Его перу принадлежат несколько научно-фантастических произведений — «Падение Сверхновой», «Зеленая креветка», «Душа мира», «Море Дирака» и др. — и научно-художественных книг — «Окно в антимир», «Дальний поиск», «На перекрестке бесконечности».
В последние годы Е. Парнов много пишет о древних культурах Востока — «Звезда в тумане», «Третий глаз Шивы», широкую известность получила документальная повесть «Бронзовая улыбка», посвященная древним самобытным культурам Монголии, Тибета, Гималаев.
Е. Парнов — автор нескольких исторических романов и повестей. Им написаны «Ларец Марии Медичи», «Проблема 92» (об И. Курчатове). В серии «Пламенные революционеры» выходили его повести об Эрнсте Тельмане и Шандоре Петефи.
Повесть «Посевы бури», посвященная латышскому поэту и революционеру Яну Райнису, выходит вторым изданием.
ГЛАВА 1
Бессонно стекленеют очи вмурованной в стену головы. О чем она шепчет немыми губами отверстого рта? Уж не о том ли, что полярное свечение над Янтарным морем предвещает беду? Третью ночь трепещет оно над заснеженным побережьем. От Либавы до самой Виндавы над непроглядным морем мечутся колдовские вспышки, острые и зеленовато-бледные, как игольчатые кристаллы соленого льда. Завораживающим блеском тиранят небо колючие шпили. Новогодним рождественским нафталином переливаются дюны на побережье. Всюду блеск несказанный, затаенная угроза и скрытое торжество. Не оттого ли в губернских столицах Митаве и Риге так увеличился спрос на шампанское. По собраниям, ресторациям и ферейвам распространилась мода гасить огни и, стоя у мерцающих окон, следить игру призрачного и голубого, в скудном ночном озарении, аи. Некий поручик Малоярославецкого полка, растревоженный сумеречной тоской, даже выскочил под северное сияние, чтобы выстрелить себе в сердце. Случай этот, достойно отображенный в газетах «Ригас авизе» и «Тевия», лишь укрепил обывателя в исконном суеверии, что сполохи предвещают беспокойство и неминуемые бедствия.
Крупных общественных потрясений, однако, не предвиделось. Говорили о холере, которая опять поползет с юга вслед за весной, о неопределенных видах на урожай, наконец, об ожидаемом снижении учетных ставок. Прошлогодние забастовки, вспыхнувшие на заводах Эйкерта и Балтийском стекольном, для обывателя прошли почти незамеченными. Даже новая затяжная забастовка текстильщиц на «Джуте», которую поддержали рабочие не только Риги, но и Либавы, не вызвала в обществе сколько-нибудь значительной озабоченности. Разумеется, от губернского начальства, полицейских властей и влиятельных господ из промышленно-коммерческих кругов не укрылись те неожиданно тревожные признаки, которые обозначились в приливе стачечного движения на третьем году нового века. Власти не могли не принимать в расчет того, что рабочие возмущения явственно утрачивают признаки буйной и неуправляемой стихии. Напротив, с каждым разом они приобретали черты все более спокойной, но уверенной в себе и непреклонной силы. Словно повинуясь указаниям невидимого дирижера, стачечные аккорды сливались в некую симфонию с четко прослеживаемым нарастающим ритмом. Испытанное средство — голод — переставало быть действенным, ибо сразу же за объявлением забастовки следовал широкий сбор средств по всему побережью. Ткачих с «Джута» и рабочих с Илгуциемской фабрики поддержали железнодорожники, докеры, металлисты. Сам факт, что ткачихи смогли выиграть трудную многонедельную забастовку, значил очень много, но еще знаменательнее, еще многозначительнее была победа рабочих на трех других мануфактурах, где хозяева сразу же согласились удовлетворить требования стачечного комитета. Тихая эта победа, завоеванная нелегкой ценой всех предыдущих классовых столкновений, стала едва ли не самой грозной из вех озаренного полярным сиянием нового года.
И первыми, кто понял это с холодной трезвостью, были не губернаторы, не полицмейстеры и даже не озабоченные прагматики из вездесущего охранного отделения, а фабриканты, уступившие требованиям рабочих. Их подвигли на это отнюдь не идеи графа Толстого, даже не страх перед разрушительной народной стихией, а прежде всего чисто деловые соображения. Убытки, которые неизбежно последовали бы за остановкой производства, не шли ни в какое сравнение с вынужденными затратами на повышение оплаты труда. Как показал опыт «Джута», забастовки могли принять затяжной характер. Благоразумнее выходило уступить, тем более что маячившая на горизонте депрессия все равно обещала резко скостить не только оплату, но и число занятых.
Так незаметно для общества и в высшей степени благоразумно был, нет, не разрешен, а лишь временно отсрочен глубочайший из кризисов отмеченного небесным знамением года. О другом же общественном потрясении, поистине судьбоносном, — войне — не было и разговоров. Даже мысль о ней не всколыхнулась в тиши купеческих особняков Александровской, Суворовской, Рыцарской улиц, гильдейских домов Старого города и в самом Рижском замке, соединенном со всей империей гудящими нервами телеграфной проволоки. Но, невзирая ни на что, она уже существовала, пусть покамест как некая возможность, и сила ее соблазнительного давления крепла час от часу.
Высказанная наобум, за консоме с пашотами и раками «а-ла бордалез», она запала в голову Плеве, прочно угнездилась там и стала ждать своего часа, дабы предстать вскоре перед ошарашенным миром как политическая реальность.
ГЛАВА 2
Все кончается здесь, у этого входа. Иоанн Креститель с собственной головой в руках и Саломея с блюдом, на которое вот-вот швырнут эту усекновенную голову.
Холодная тень. Беспросветный провал. Словно нисхождение в склеп. Плененное время чахнет в плитах, намертво скрепленных известковым раствором. Двое бенедиктинцев, выбрив напоследок тонзуры, добровольно ушли в этот камень. И стучат их сердца век за веком, сотрясая стрельчатые арки и своды Иоанновой церкви.
Только самообман это. Немы мертвые камни. Давным-давно истлел под плитами приор капитула, вещавший латинскую проповедь в рупор, подведенный к каменным маскам. И вот уже скоро четыреста лет, как изгнали из города бенедиктинское братство. Время не стоит на месте. Даже окурок, который сунули в каменный рот господа гимназисты в прошлый сочельник, и тот совсем почернел от пыли. «Мемфис», кажется? О-го-го! Полтинник за десяток! Шикует золотая молодежь.
Но что правда, то правда: странная это церковь, да и город весь очень странный. Нечто непонятное носится в воздухе, беспокойное, не изжитое до конца. Тревога, тоска? Или это весна виновата? Больная, мучительно медленная. Ветер несет облачные волокна. Грязные, правильно очерченные плиты несет графитовая Двина под оба моста, прямо на стрелку Хазен-Хольма. Ледовый, зачумленный ветер. Сладковатый угар кокса и торфяных брикетов. «Вулкан», надо полагать, дымит либо «Проводник». И все же новый век не заглушит древний запах железа и крови. Уродливые мануфактуры и заводские казематы из темно-малинового тоскливого кирпича не скроют стену благородного саласпилсского плитняка, круглых башен, упорных, как валуны, узких извилистых улочек, где на каждом шагу возникают из небытия геральдические щиты под трофеем и графской, баронской короной, полустертые символы орденов меченосцев, ливонцев, тевтонов, сокровенные знаки масонских лож, цеховых и гильдейских ферейнов. В колдовском свете новомодных шаров с электрической лампочкой Эдисона, в зеленоватом и мутном горении газа или под полной луной, заливающей чешую черепицы, гладкий булыжник пустых площадей фосфорным жиром, да будет дано прочесть тайные письмена. И станет понятно тогда, что в этом городе ничто не исчезает бесследно. На всем протяжении речной дуги — от Александровского дома умалишенных, за которым проходит Мюльграбенская чугунка, до Кентерагге, рассеченного рельсами Риго-Динабургской железной дороги, — торжествует торговый промышленный век: банки, склады, лабазы, солидные особняки бесчисленных акционерных обществ, товарищества со смешанным капиталом и ограниченным кредитом, бараки рабочего люда, цистерны с горючим («Нобель и К°»), ссыпки, элеваторы и трубы, дымящие трубы.
Ветер раздувает черную копоть и уносит в залив. А петушки на шпилях и кресты островерхих звонниц недвижимы в неистовом небе, где в серых волокнах приоткрываются вдруг простуженная бирюза и холодная бледная просинь. Это время с ветром и клочьями разлохмаченных туч плывет сквозь шпили и купола. Это шпили и купола, неизменно предвечные, проплывают сквозь время.