С 1452 года, с издания 42-строчной библии Гуттенберга, текст и книга составляли единое целое. Опубликовать текст означало напечатать книгу, чтение текста подразумевало чтение книги, а приобрести текст можно было лишь купив книгу…
Эта история началась вечером обычной пятницы, когда практикантка принесла ветерану издательского дела Роберу Дюбуа, бывшему владельцу, а ныне главному редактору издательства, которое все еще носит его имя, электронную читалку. Глядя на «гладкую, черную, холодную штуковину», старый издатель понимает, что отныне его жизнь уже не будет прежней. Что станет с его профессией теперь, когда текст и бумага разделены? Дюбуа кажется, что и сердце его раскололось на две части.
Похоже, назревает революция. Впору отчаяться, но… Дюбуа лишь загадочно улыбается. И продолжает работать — обедает с авторами, встречается с читателями, совещается с книготорговцами… Теперь он не расстается с читалкой, которая заставляет его открывать для себя совершенно новый, пока еще пугающий мир. Дюбуа поможет освоиться в нем своим молодым коллегам. Хотя знает, что ему самому в этом мире места нет.
Герой романа смотрит на происходящее с юмором, проницательностью и теплотой — он уверен: никакой технический прогресс не в силах уничтожить в человеке страсть к чтению.
Этот текст написан по принципу секстины — поэтической формы, придуманной в XII веке трубадуром Арнаутом Даниэлем. В ней соблюдается определенное количество строф и чередование рифмованных слов в конце каждой строфы. В конце каждой главы согласно классическому спиральному принципу секстины повторяются одни и те же слова: в данном случае «читать», «крем», «издатель», «ошибка», «я» и «вечер».
Строфы секстины имеют заданный объем. В каждой из них количество знаков постепенно уменьшается (тающий снежный ком): в первой строфе 7500 знаков с пробелами, во второй — 6500; и так далее до шестой, в которой 2500 знаков с пробелами. Общее количество знаков — 180 000, включая пробелы.
{1}
Долгое время у меня была привычка сидеть, задрав ноги на стол, чтобы расслабиться, а заодно разогнать кровь и усилить ее приток к мозгу, но теперь мне все чаще, особенно вечером, особенно вечером пятницы, случается опускать на него голову. Я складываю руки поверх раскрытой рукописи и склоняюсь к ней, лбом утыкаясь в предплечье, а щекой касаясь свежеотпечатанного текста. Ребро столешницы упирается мне в грудь, заставляя сердце колотиться быстрее. Старый письменный стол в стиле ар-деко — отличный проводник эмоций, в том числе отрицательных. Рульманн? Лелё? Он много чего перевидал. Я слушаю, как в тишине опустевшего издательства стучит мое сердце, мое усталое пятничное сердце. К этому часу все уже разошлись, на борту я один, выжатый как лимон и не способный даже собрать рукописи, которые должен взять на выходные домой. Как всегда по пятницам.
Сейчас у меня под щекой любовный роман: история парня, который знакомится с девушкой; он женат, у нее — бойфренд… Я одолел семь страниц, но наизусть знаю, что будет дальше. Меня ничем не удивишь. Я уже многие годы не читаю, а перечитываю. Жую одну и ту же жвачку, из которой мы лепим свои «новинки», объявляем их гвоздем сезона, выставляем на салонах, зарабатываем кучу денег и несем жуткие убытки. Машины перемалывают макулатуру, грузовики поутру мчатся в типографию, чтобы к вечеру вернуться с грузом «новинок», устаревших еще до своего появления.
Сколько лет назад я перестал прыгать от радости при мысли о том, что вот-вот открою шедевр и в понедельник войду к себе в кабинет новым человеком? Двадцать? Тридцать? Не люблю заниматься такими подсчетами — от них слишком явственно веет смертью. Стоит мне закрыть глаза и мягкий желтый свет настольной лампы, проникая сквозь веки, заполняется уродливыми черными фигурами, что громоздятся друг на друга, как на рисунках Виктора Гюго. Дыхание выравнивается, пульс замедляется — я вот-вот усну. Или умру. Смерть у штурвала. «Он умер, как жил, — скажут про меня, — среди книг, за чтением!» — хотя на самом деле я умру, мечтая ни о чем. Я уже давно не читаю по-настоящему. Может, я разучился читать — в общепринятом смысле слова? Может, я уже утратил эту способность? Если я поверну голову набок, сердце плотнее прижмется к столешнице, сообщая ей свои вибрации…
Здание погружено в бумажный кокон тишины. Подобно снегу, книги поглощают звуки. У моего ремесла — свой собственный удушливый запах. В тишине я чувствую его особенно остро. Возвращение к шуму внешнего мира дается мне с трудом.
Стучат в дверь? Кто бы это мог быть? Я не узнаю этот стук — легкий, чуть слышный, робкий. Стук тоненькой руки.