Июль 1918 года. Отряд белых офицеров во главе с полковником Перхуровым совершает «мини-переворот» в Ярославле. Советские власти города, упустив момент, когда с мятежом можно было покончить «малой кровью», берут город в осаду. В Ярославле и вокруг него разворачивается настоящая война, в пекле которой оказываются и белые, и красные, и мирные гражданские люди.
На Кашинской пристани
День стоял солнечный, жаркий и пыльный. Обычный ярославский день в самом разгаре лета. Тихо и душно было на городских улицах, и редких прохожих спасали от палящего солнца густые старые липы вдоль мостовых, заросшие скверы и бульвары. Ночью прошёл ливень, кое-где ослепительно сияли лужи и сейчас, поздним утром, чувствовалась ещё стремительно уходящая ночная свежесть. На смену ей шла влажная, тяжёлая духота.
И лишь на Волжской набережной, у пристаней, было сегодня, как нигде, многолюдно и шумно. Грохотали на свозе телеги. Тукали копытами, поводили впалыми боками и резко фыркали исхудалые лошади. То и дело вздымались и щёлкали кнуты, грубо кричали возчики, бранились грузчики и визжали мельтешащие дети.
Пристаней на Волге в Ярославле было когда-то много. Одна другой краше, с причудливыми, как терема, дебаркадерами, они кичились своими залами, буфетами, ресторациями, соревновались в умении очаровать пассажиров и грузовладельцев. Каждая пристань гордо выставляла напоказ название хозяйской пароходной компании: «Самолёт», «Кавказ и Меркурий», «Рубин», «Товарищество Кашина». И в те ещё не столь далёкие лучшие времена на Волге было тесно от пароходов. Грохот, гудки и колёсный переплеск не смолкали день и ночь всю навигацию. Но теперь от былого величия остались лишь две капитальные пристани — бывшие Кашинская и «Самолёт». Была у Семёновского своза ещё одна — утлая, шаткая, грубо сколоченная, откуда три-четыре раза в день ходил на Заволжскую сторону, в Тверицы, маленький пароходик «Пчёлка». Другие пристани были закрыты, а роскошные дебаркадеры отбуксированы в затон, где потихоньку разбирались на дрова. О лучших временах в городе говорили охотно, много и звучно, но на деле их давно никто не ждал.
И то, что происходило сейчас у Кашинской пристани, было лишь слабой, жалкой карикатурой прошлого. Стояли, сидели, шастали туда-сюда встречающие, уезжающие, просто зеваки. Тут и там шла вялая торговля и мелькали мешочники — мрачноватые бородатые мужики в стоптанных сапогах, мятых картузах и кепках. С деньгами было туго и, имея такое богатство, как суррогатный — пополам с соломой — хлеб, сухари, грубую тёмную муку, пахучий табак-самосад, можно было обзавестись кухонной утварью, полезными в хозяйстве инструментами, добрым мотком ценной материи на пошив одежды. Да и то: большинство горожан щеголяло в старом, поношенном, латанном-перелатанном затрапезе, сохранившимся ещё со старых, довоенных времён. Затянувшееся лихолетье научило их ценить на вес золота любую мелочь.
А у пристани стоял и скупо дымил старый, кургузый, закопчёный пароход. Местная линия речного сообщения еле жила. Но её сил ещё хватало на один рейс в три дня до Рыбинска и обратно, в Кострому. Расписание давно не действовало. Отход — по прибытию и загрузке. Подходя к Ярославлю, пароход давал длинный, старчески дребезжащий гудок, и со всех выходящих на Волжскую набережную улиц и переулков начинали стекаться люди. Это был маленький праздник. Уже потому, что пароход ещё ходит, что теплится на реке жизнь несмотря на все революционные передряги. И то, что тремя-четырьмя годами ранее казалось странным чудачеством — пойти посмотреть на пароход — теперь было важным для жизни ритуалом.
Теперь мы вдвоём
Пароход уже отвалил от пристани и, плеща колёсами, разворачивался к фарватеру. Тяжёлая, кургузая, как торец поросячьего корыта, корма ворочалась уже метрах в десяти от дебаркадера. И тут, толкая и задевая последних пассажиров, провожающих, встречающих и зевак, на пристань влетел рослый, неуклюжий, взмокший от бега парень лет шестнадцати в белом картузе, пёстрой, в тёмную крапинку, косоворотке и грубых мешковатых высветленных брюках под ремнём. На форменной латунной пряжке сверкнул затейливый вензель «ЯрРУ». Стоптанные, шитые-перешитые сандалии звонко зашлёпали по настилу. На округлом, простоватом, остроносом лице — нетерпение пополам с перепугом. Карие глаза под белёсыми, выгоревшими бровями блуждали. В них — отчаянье и вопросительность. Полные, с упрямым изгибом, губы плотно, до белизны, сжаты. Проскочив дебаркадер, он вылетел к причалу и застыл, вцепившись в деревянный струганный пыльный брус ограждения. Жадно впился распахнутыми глазами в уходящий пароход. И тут же вздрогнул, передёрнулся всем телом. С кормы, из правого угла, облокотясь на леер, на него — прямо на него! — пристально и многозначительно глядел какой-то человек. Его лица нельзя было уже разглядеть, видны были лишь глубокие залысины на высоком лбу, чуткий хищный нос, щегольски закрученные усики. Но глаза, как две светящиеся иголки, пронизывали насквозь, холодили сердце и высекали по спине крупные мурашки. «Господи, кто это… Что это…» — вопросительно пролетали перепуганные, рваные мысли. Смиряя оглушительно колотящееся сердце, парень отвёл глаза. А когда опять взглянул на пароход, страшноватого пассажира там уже не было. Но эти глаза… Змеиное в них что-то. Пронзительное и безжалостное. Унимая дрожь в руках и пересиливая нахлынувшую слабость, Антон Каморин облокотился о брус. Опоздал! В самый неподходящий момент опоздал! Опоздал проводить Дашку, помочь поднести вещи, попрощаться, в конце концов… И вдруг опять вздрогнул и затрясся. Дашка! Господи, Дашка там, на этом пароходе! Вместе с этим страшным типом! Господи, ну почему? Ну почему всё так? Прибеги он пятью минутами раньше — всё было бы по-другому. А пароход втягивался уже под кружевной железнодорожный мост. И долетевший до пристани хриплый, кашляющий, прерывистый гудок прозвучал для Антона, как издевательская насмешка.
И это слегка усмирило. Как водой холодной в лицо плеснуло. «Да чего я, в самом деле? — одёрнул он себя. — Ничего не случилось. И не случится. Среди бела-то дня! Не свечереет ещё, а она уж в Рыбинске будет. Тьфу, я-то дурак…»
Он снял кепку, вытер ею вспотевшее лицо и медленно пошёл с дебаркадера на берег. Но предчувствие, странное и страшноватое, тяжело сосало в груди. «Что-то будет… Что-то будет», — шумело в ушах. И, вспоминая жуткий взгляд незнакомца, Антон вздёргивал плечами и озирался.
А пароход уже пропал из виду. Только облако бурого дыма за мостом медленно рассеивалось над волжской рябью.
«Дашка… Странная она, — уже спокойно думалось Антону. — Чудная. Загорелось уехать, видите ли. Нет, тут что-то не то. Бледная, нервная, дёрганая и осунулась как! Глаза одни… Случилось что-то. Факт, случилось. Только разве она скажет…»