Эта книга — серия портретов писателей советской поры: Михаила Булгакова и Михаила Зощенко, Александра Фадеева и Юрия Олеши, Сергея Михалкова и Александра Твардовского, Валентина Катаева и Николая Эрдмана. Портреты — разные: есть обстоятельно писанные маслом, есть летучие графические зарисовки, есть и то, что можно счесть шаржем. И в то же время это — коллективный портрет, чьи черты дают представление о некоем общем явлении, именуемом «советский писатель». Или — «советский интеллигент». В книге рассмотрены сугубо отдельные, индивидуальные судьбы. И в то же время — судьба, общая для многих.
От автора
Предупреждение
Как нетрудно понять по названию книги, в ней будет сказано немало горького. Наверняка и резкого — вот только хотелось бы, чтобы эту неизбежную резкость читатель не принял за холодность некоего приговора, как водится, окончательного, безапелляционного.
Надеюсь, что я далек от категоричности, которая есть синоним самоуверенности.
Больше того.
Признаться, немногое раздражает меня в такой же степени, как выражение «гамбургский счет». Вернее, то, как часто и самодовольно оно произносится. Стоит любому невежде сказать: «Давайте судить по гамбургскому счету!» — и вот само его невежество вроде уже осенено высотой неподкупных критериев.
Не говорю уж о том, что сегодня, когда «рыночность» текущей словесности приняла примитивно-вульгарный характер, когда идет, по выражению Евтушенко, «макдональдизация» культуры (и чем уродливее словцо, тем точнее оно выражает суть), — сегодня уместнее говорить не «гамбургский», а «гамбургЕРский счет». Но и при своем появлении — еще в двадцатые годы — термин, ныне такой расхожий, был очень мало похож на некую сверхобъективную меру.
Самоубийца Эрдман
Страшнее Врангеля
И все-таки, оговорив свое законное право, робко тяну руку вверх, как троечник, наконец-то выучивший урок: а можно начать с воспоминания до невозможности личного, бесконечно далекого от общественной значимости? Пуще того: на выбор зачина, очень возможно, влияет и такой несомненный пустяк, что начинаю писать эту книгу аккурат в том самом месте, куда сейчас вдруг вернулась моя память.
Короче: где-то в конце шестидесятых сидим с Александром Галичем возле пруда, под Рузой, в писательском Доме творчества, и я вижу: издалека, от шоссе, идет, направляясь к нам, незнакомец — остроносый, поджарый, седой, удивительно похожий на артиста Эраста Гарина. (Потом я узнаю: скорее, наоборот, это Гарин, зачарованный им в общей их молодости, невольно стал ему подражать, усвоив-присвоив даже манеру речи, которую мы считаем неповторимо гаринской. Заикание и то перенял.)
В общем, мой друг Саша встает — тоже как зачарованный — и, ни слова мне не сказав, уходит навстречу пришельцу.
— Кто это? — спрашиваю, дождавшись его возвращения.
— Николай Робертович Эрдман, — ответствует Галич с безуспешно скрываемой гордостью. И добавляет показательно скромно: — Зашел меня навестить.
Есть ли загробная жизнь?
Естественно, власть отреагировала так, как и должна была отреагировать. Запретила комедию к постановке (не говоря о печатании) — сперва Мейерхольду, потом и Художественному театру, все более обретавшему статус официального. Зря Станиславский рассчитывал на последнее, тáк объяснив мотивы своего обращения к «глубокоуважаемому Иосифу Виссарионовичу»:
«Зная Ваше всегдашнее внимание к Художественному театру…» — и т. п.
Не помогло. Не спасли дела ни уловка Константина Сергеевича, толковавшего «Самоубийцу» с точки зрения первоначального замысла, «антиинтеллигентского или антиобывательского» («На наш взгляд, Н. Эрдману удалось вскрыть разнообразные проявления и внутренние корни мещанства, которое противится строительству страны»), ни просьба к товарищу Сталину лично просмотреть спектакль «до выпуска в исполнении наших актеров».
Это что ж — как у Николая I с Пушкиным? «Я сам буду твоим цензором»? Ишь, чего захотел старик! Такие творческие союзы возникают исключительно по инициативе сверху. И в результате:
«Многоуважаемый Константин Сергеевич!