Главный врач

Фогель Наум Давидович

Вместо пролога

На столе у меня стоит оригинальная скульптура — отлитый из бронзы Старик в мантии академика. На голове у него докторская шапочка. В левой высоко поднятой руке он держит хрустальный глобус. Правая — выставлена вперед и в ней — часы.

Он всегда у меня перед глазами, этот Старик с лицом угольщика и головой Сократа.

— Смотри, — кажется, говорит он. — Земля беззаботно вертится вокруг своей оси, а время идет, идет, идет… Слышишь, как стучит маятник? Это стучат каблучками, уходя от нас, мгновения. Видишь, как скачет секундная стрелка? Это уходят минуты, часы, месяцы, годы. Это уходит жизнь. Ведь человеческая жизнь, даже самая долгая, если вдуматься, — в общем, совсем небольшая сумма часов и минут. Кто это понял, тот понял самое главное.

Однажды я спросил Марину:

— Как ты думаешь, кто этот облаченный в мантию Старик? Средневековый алхимик и звездочет, философ, постигший законы жизни? Или просто мудрец из народа?

Глава первая

1

О том, как жить после войны, каждый из фронтовиков мечтал по-своему. Но не всегда эти мечты сбывались Алексей, например, не думал, что долгожданный праздник Победы ему придется встречать в глубоком тылу на госпитальной койке.

В этот день умерло двое. Один — еще совсем молодой с таким же ранением, как у Корепанова. Второй — пятидесятилетний полковник танковых войск — скончался внезапно, от инфаркта.

«Нет ничего обиднее, чем смерть в такой день», — думал Алексей.

Утром его предупредили, что будет обход с профессором и наконец решится вопрос: ампутировать ногу или попытаться лечить так, без ампутации.

Но в этот день все были радостно возбуждены. Профессор тоже, и Алексей понимал, что ожидать от обхода чего-либо серьезного не приходится.

2

Спасибо за внимание, за уход. И не надо провожать. И драндулета тоже не надо. До вокзала не так далеко, пройдемся пешком, на своих, на обоих…

На улице тихо, морозно. Синел рассвет. Гулко откликались на каждый шаг заиндевевшие дощатые тротуары.

Впереди дорога. Дальняя дорога. В этих словах для Алексея всегда было что-то волнующее — радостное и тревожное одновременно. Знаешь: что-то обязательно случится с тобой. А что — не знаешь. Может, потому и наполняется сердце легкой грустью, а минуты отъезда становятся особенно значительными. Алексей любил в такие минуты оставаться наедине с собой. Он не любил, чтобы его провожали. Проводы всегда казались ему полными своеобразного таинства, при котором могут присутствовать лишь самые близкие, самые дорогие. Не просто знакомые и даже не друзья, а родные. Их-то у Алексея и не было. Во всяком случае тут не было.

На вокзале — как на вокзале. Люди сидят на своих вещах, переговариваются вполголоса, ждут.

Алексей ходил вдоль перрона — туда и обратно, думал. Он решил вернуться в тот город, где работал до войны. Как его встретят? Кто остался? Может быть, там — все новые. Нет, так не бывает, чтобы все — новые… Кто-нибудь да остался. И улицы те же остались, и река — широкая, привольная, и плавни — неоглядные, уходящие зеленой пеленой до самого горизонта, и острова, отороченные сочной осокой, испещренные таинственными ериками, и тихие озера — голубые днем, бледно-фиолетовые вечером, а утром — затянутые прозрачной синевой тумана…

3

Город произвел на Алексея гнетущее впечатление.

Тягостно было смотреть на знакомые кварталы. Может быть, потому, что в сорок первом, когда он уходил отсюда, была теплынь — лето в разгаре, а сейчас — глубокая осень и деревья стоят сиротливо-голые. И в окнах уцелевших домов почти нет стекол — вместо них — серый, набухший от сырости картон или старая фанера. И стены — мрачны, в темно-бурых подтеках, штукатурка ободрана, оголенные кирпичи замшели. А многих домов и вовсе нет. Вместо них — развалины или скверики — десяток тоненьких деревьев-прутиков, посредине клумба, одна-две скамьи у каменной наспех сложенной и неоштукатуренной стены. Вдоль стены — молодые побеги дикого винограда. «Еще год-другой, и они затянут стену темно-зеленым ковром, — думал Корепанов. — Подрастут деревья, и тогда скверик будет настоящим». Сейчас все это казалось бутафорным.

В гостинице нашлась свободная койка. Правда, матрац — одно название. Но Алексей был рад и этому.

Дождь перестал. Лишь изредка в окно шлепались тяжелые капли. Корепанов умылся, сменил подворотничок и пошел бродить по городу.

Возле центральной поликлиники он столкнулся лицом к лицу с Шубовым — пожилым известным на всю область хирургом, с которым до войны вместе работал в медицинской школе.

4

В здравотделе Алексея встретили тепло. Малюгин — высокий, худощавый, чуть сутулый человек — оказался старым знакомым Алексея. В сорок третьем они воевали на одном фронте. В сорок четвертом, весной, Малюгин был ранен и больше месяца лежал в отделении Корепанова. Алексей еще тогда предупредил его, что правая рука работать не будет, и теперь, глядя на усохшую кисть, с горечью отметил, что не ошибся.

— Куда же мне тебя, дорогой ты мой? — спросил Малюгин. — Главным врачом в третью городскую пойдешь? Пятьсот коек. Мы собираемся ее со временем областной сделать.

Алексей поколебался. Главным врачом, да еще областной…

Он вспомнил вчерашний разговор с Шубовым: велика Федора, да дура. Ну и пусть Федора, пусть дура. Зато пятьсот коек. А сейчас койки вон как нужны. «Ну и посмеется Шубов, когда узнает, что дуру Федору за меня сосватали», — подумал.

Малюгин заметил, что Корепанов колеблется, и решил выложить еще один козырь.