Картины, события, факты, описанные в романе "На реках вавилонских" большинству русских читателей покажутся невероятными: полузакрытый лагерь для беженцев, обитатели которого проходят своего рода "чистилище". Однако Юлия Франк, семья которой эмигрировала в 1978 году из ГДР в ФРГ, видела все это воочию…
Нелли Зенф переезжает через мост
Дети устало опустили руки, — они беспрерывно махали, сперва в полном восторге, не обращая внимания на то, что им не отвечали, потом, быть может, втянувшись, из детского упрямства, махали целый час, прижавшись ртами к запотевшему стеклу, на котором они оставляли влажные следы своих поцелуев и о которое расплющивали носы, — махали до тех пор, пока Катя не сказала брату:
— Я больше не могу, хватит, — и Алексей кивнул, как если бы это было правильно — наконец — то перестать, положить конец прощанию. Машина провезла нас еще немного вперед, стоп-сигналы небольшого доставочного фургона, что ехал перед нами, погасли. У невысокого строения в сумерках стоял человек в военной форме, который знаком велел нам подъехать ближе и вскинуть вверх обе руки. Мы резко затормозили, мотор позаикался да и смолк. Так мы продвигались вперед уже добрых четыре часа, возможно, за эти четыре часа мы проехали три метра, возможно, десять. Где-то в нескольких метрах впереди должен был находиться Борнхольмский мост, это я знала, только видеть его мы не могли, широкое массивное строение, сквозь которое пролегала проезжая часть, заслоняло от нас все, что двигалось навстречу. Маленький доставочный фургон отогнали — в сторону и направили по соседней дороге. Фонари стали мигать и зажигаться, один за другим. В правом ряду один так и не загорелся. Я задумалась над тем, какие часы в этом месте отводятся на ремонт. Возможно, ночь, с двенадцати до двух. Впереди двигалась тень, вот она приблизилась, потом скрылась под капотом, а вскоре забралась на этот капот, проползла по ветровому стеклу, по нашим лицам и под конец проглотила машину, проглотила бесповоротно, как глотала все, что бы перед ней ни возникало: это была тень широкой крыши того строения, что нависало над дорогой и заслоняло нам вид. Строения, сплошь состоявшего из толя и гофрированной листовой стали. До тех пор, пока сиявшее перед нами солнце не село между домами и еще раз не вспыхнуло высоко над головой в окне сторожевой башни. Словно хотело нас заманить, пообещав, что уже завтра мы увидим его снова на Западе, если только пойдем за ним следом. И вот его уже нет, а мы остались стоять здесь, в сумерках, при нескольких огненных полосах на небе, и тени поглотили не только нас, но и весь город у нас за спиной. Герд погасил сигарету, сделал глубокий вдох, задержал воздух в легких и сказал мне, что он еще десять лет тому назад задавался вопросом, когда же я, наконец, к нему приду. Говоря это, он, как бы между прочим, насвистывал сквозь зубы; однако, подолжал он, в то время я как раз повстречала другого человека, а сегодня он может мне сказать, сказать сейчас, когда я сижу в его машине и могу ехать только в одном направлении, да и вылезти из машины уже не могу, — тут он засмеялся: он всегда представлял себе, как держит меня, обнаженную, в своих объятиях.
Герд взял новую сигарету, поглубже вдвинул фильтр языком, включил мотор, потом выключил и включил опять, из переполненной пепельницы посыпались окурки, я собрала их в ладонь и сунула в пластиковый мешочек, который предусмотрительно захватила с собой на случай, если детям станет плохо. Плохо было теперь мне. Я не хотела бы оказаться обнаженной в объятиях Герда. Эту картину я успешно отгоняла от себя до той минуты, пока он своим легким свистом сквозь зубы не свел на нет все мои усилия. Даже то обстоятельство, что я находилась в его машине, и мои дети сидели на заднем сиденье, целовали оконные стекла, а все мы намеревались проехать по этому мосту, еще не делало ситуацию критической.
Катя зажала нос и спросила, можно ли открыть окно. Я кивнула, а стон Герда пропустила мимо ушей. Долгое время я думала, что Герд не заставляет меня выслушивать его пожелания из чувства такта и зная, что я хотела бы избежать его прикосновений. Потом я опять начинала надеяться, что он забыл мое тело, насколько это было возможно. Пусть и не очень возможно, но все-таки стоило сделать попытку. Попытку, за которую я бы его стала уважать, но которую он либо не предпринимал вообще, либо в тот момент она у него сорвалась. Человек, чье имя он наверняка не забыл, но не произносил вслух, стал отцом моих детей. Однако не это было причиной тому, что Герд вдруг начал вызывать у меня отвращение. Мне было противно, что он не желал думать о том, почему мы сидим в его машине. Мы сидели в его машине только ради того, чтобы переехать этот мост, возможно, была и еще какая-то причина, но уж никак не желание разок без помех посидеть с ним в тесном уголке. Снаружи в машину проникал холодный воздух, пахло бензином и немного — летом, но скорее, ночью и накатывающим холодом. Смеркалось. К машине подошел человек в полицейской форме и наклонился к месту водителя, чтобы получше разглядеть, что происходит в салоне. Его карманный фонарик слабо осветил наши лица, он едва горел, да еще и мигал, словно с минуты на минуту собирался погаснуть. Полицейский сверил все имена и лица, одно за другим. Я в свою очередь уставилась на его бледное лицо с низким широким лбом; глаза у него были глубоко посажены, выступающие скулы словно втягивали их в глазницы, — лицо уроженца Померании, выглядевшего уже немолодым, хотя он и был еще не стар. Он постучал своим фонариком по задней дверце и сказал, что здесь нам нельзя стоять с открытыми окнами. Окна из соображений безопасности должны быть закрыты. Проверив документы даже у Кати и Алексея, он сказал:
— Выходите.
Кристина Яблоновска держит брата за руку
С койки верхнего яруса до меня донеслось знакомое сопение — мой отец дышал ровно, лишь иногда он, казалось, захлебывался воздухом. Изредка дыхание его ненадолго пресекалось, наводя на мысль, что он может перестать дышать. В семьдесят восемь лет человек уже не обязан ровно дышать, он больше вообще ничего не обязан делать. Снаружи было еще темно. Но света фонарей, поставленных между блоками на небольшом расстоянии друг от друга, было достаточно для того, чтобы лагерь оставался обозримым и ночью, в темноте, для того, чтобы я могла одеться и уложить в мешок выстиранные кальсоны Ежи. Для Ежи я могла сделать не так уж много. Приносить ему в больницу еду мне не разрешали, какие-нибудь напитки — тоже. Однажды я потихоньку выделила ему толику из нашего колбасного пайка, но он колбасу есть не захотел, сестры разозлились, когда нашли ее у него в тумбочке. Кальсоны он не носил, но я тем не менее неделю за неделей ему их стирала. Я тихо открыла дверь, чтобы не проснулся отец и не заорал на меня сверху: "Кристина, корова ты эдакая!" Большая часть людей в квартире, казалось, еще спала. И подходя к привратнику, я тоже никого не встретила. Для детей, ходивших в школу, было еще рано, в такое время мало кто выходил из лагеря.
Когда я добралась до больницы, брезжил рассвет.
— Неужели ты не можешь надеть хотя бы приличную пижаму? Для чего я притащила тебе выстиранные вещи? — В платяном шкафу у Ежи царил сплошной хаос. Я уложила в ящик выглаженные кальсоны. Среди рубашек и пижам, которых он до сих пор ни разу не надел, я нашла пачку сигарет и немецкий женский журнал.
— Ты читаешь такие вещи?
— Ха, как я мог это читать? Этот журнал лежал в комнате для посетителей, вот я его и взял.