Эта книга открывает серию изданий, представляющих российскому читателю лучшие произведения современной и классической венгерской литературы, которая по своему качеству и высокому напряжению духа занимает достойное место среди ведущих мировых литератур.
Роман Яноша Хаи «Парень» (в Венгрии вышел в 2007 г.), думается, хорошо иллюстрирует этот высокий уровень и в духовном, и в художественном плане. Едва ли можно найти в мировой литературе другую книгу, которая так сокрушительно развенчивала бы иллюзии, в плену которых человек жил последние несколько столетий.
1
За столом в кухне сидели четверо. Молодой муж, его жена, ну, и тесть с тещей. Потому что молодые, как поженились, поселились тут, у жениных родителей. По-другому не получалось. Денег взять было не у кого. В доме, где жили родители мужа, места для них не хватало. И тогда женин отец сказал, да чего там, живите у нас, как-нибудь поместимся, две горницы вот, обе ваши, а нам с матерью — это он про жену свою — клетушка останется, нам много не надо.
Сидели они в кухне, пили вино, молодой муж смотрел и удивлялся, как это тесть с табуретки не свалится, вон как хлещет, а перед этим еще и палинки сколько-то выпил. Другой бы уже под столом валялся, или хотя бы языком еле ворочал, будто у него рот кашей набит, это ж смех, когда кто-то даже такие простые слова, как, дескать, плесни мне еще, и то никак выговорить не может, а только мычит и с губами не может совладать, а потом, кое-как подняв трясущуюся руку, показывает на флягу, потом на стакан… А этот — нет.
Здоров пить, думал молодой муж, где мне до него. Так что надо держаться, чтобы не перебрать. Не то что пей, пока пьется. Эх, еще и за этим следить, а ведь пьешь-то вроде как раз для того, чтобы не следить. Это и значит расслабиться, когда ни за собой, ни за чем уже не следишь, — но ведь не хочется же, чтобы ты, молодой, оказался под столом, а старик показывал на тебя пальцем, смеялся и приговаривал, да-а, дескать, хоть тебе всего двадцать пять, а рядом со мной ты пустое место, ноль без палочки, — и куда катимся, хлипкий пошел народец, чем дальше, тем хлипче, непонятно, как это еще земля не вымерла, как это на ней еще люди рождаются.
Теперь отцом я тебе буду, вместо твоего отца, сказал тесть, и зять обнял его, и сказал, ладно, отец, — хотя ну никакой охоты у него не было заводить себе еще одного отца, ему и свой-то уже поперек горла стоял, от него он, собственно, и сбежал, заведя семью и переселившись к родителям жены. Не мог он больше, даже смотреть не мог на того алкаша, который родным отцом ему был. Поздно-поздно вечером, часов в десять, возвращался тот домой из корчмы; да что возвращался — на тачке его привозили, или собутыльники, кто еще на ногах держался, или мальчишки, сыновья корчмаря, потому что сам он был уже в стельку. Вот и в последний раз мальчишки, а может, еще кто, он и не помнит, вывалили его из тачки у ворот, пес на дворе зашелся лаем, учуяв чужих и услышав, как что-то тяжело упало за калиткой. Старик пробормотал, цыц, Серый, — и пес замолчал. Старик долго еще там лежал, а жена его в это время тряслась в доме, прислушиваясь, когда он поднимется; и хотя шансов, что он сможет встать, честно говоря, было мало, все ж таки это случилось. Теперь она тряслась, ожидая, когда он войдет во двор. Наконец заскрипела калитка, потом опять настала тишина, даже собаки соседские, потревоженные шумом, замолчали. Раздался звяк щеколды, и звук этот в ночной тишине был резким, чуть ли не оглушительным, будто кто-то лаковым, с острым носком штиблетом неожиданно ударил тебе в барабанную перепонку, и удар скользнул в ухо, как в темный туннель, не по смазке ушной серы, а по световым рельсам. Примерно так бывает на танцах, когда кто-нибудь из музыкантов вдруг скажет: ребята, сейчас выключаем свет, и пускай будет то, что должно быть, — и становится темно, и играет медленная музыка, и сам ритм подсказывает, что тебе надо делать, а надо тесно прижаться к партнеру или партнерше, а тут еще музыкант, отняв от губ кларнет — потому что это кларнетист, тот, который говорит, — в общем, кларнетист говорит: давай, ребята, не теряйся, под такую музыку хорошо детей делать, и в самом деле, вокруг совсем темно, только шарканье слышно да повизгиванье, но вот что интересно, в темноте все-таки виден блеск на лаковых штиблетах, каким-то образом принесли они с собой немного света, неизвестно откуда, может, из уборной, когда ты был там в последний раз, там-то лампа горела, и там они вобрали в себя какое-то мерцание и сейчас, в темноте, отдавали его, так что тот, кто не танцевал, мог точно видеть, если, конечно, знал все эти штиблеты и туфли, знал, какие кому принадлежат, — словом, мог точно знать, кто с кем и до какой степени, потому что по положению штиблет и туфель нетрудно было судить обо всем прочем. Ну-ну, говорил кто-нибудь из тех, кто не танцевал, например, девка, такая некрасивая, что ее никто не пригласил, или парень, о котором всем известно, что он чуть не с пеленок пьет, а потому все отказывались с ним танцевать, даже та некрасивая девка, — ну-ну, говорил кто-нибудь, но не тот парень, потому что тот парень был уже до того пьян, что все туфли и штиблеты путал, не только в том смысле, чьи они, но даже мужские от женских не мог отличить. В общем, это девка сказала: ну-ну, — но никому не было дела до того, что там говорит какая-то некрасивая девка.
Короче говоря, он нашарил-таки щеколду и ухитрился ее открыть. Калитка скрипнула, хозяин ввалился во двор. И тут же снова рухнул, потому что двор был чуть ниже улицы. Упал он на галерею — и долго лежал молча, слышалось лишь его тяжелое сопение. Он лежал и сопел, словно домашняя скотина, которую лишь встающее солнце способно вырвать из тяжелого сна; но встающее солнце было еще ой как далеко, целая ночь пройдет, пока первые лучи его упадут на галерею, где, словно мешок с тряпьем, валяется хозяин дома.
2
Словом, он поселился в том доме, где только и мог поселиться. Новый отец был таким, каким его и представляешь, то есть каким он и должен быть. В деревне говорили: этот парень, видать, в рубашке родился, раз в такую семью попал. Как говорится, бога за бороду ухватил. А поскольку наш молодой муж чувствовал, что на самом деле не бога он за бороду ухватил, а тестя, то, слыша такие слова, он, сплюнув на пол, отвечал — конечно, к этому времени он уже обычно был достаточно выпивши, так что отвечал тут не столько он, сколько выпитое вино, — словом, он отвечал, мол, если я еще от кого-нибудь услышу такое, морду разобью, и вообще, почему никто не видит, что я-то в эту семью принес; а принес он в нее, если и ничего другого, то хотя бы силу свою. Потому что новый отец, пускай он и то накопил, и се накопил, но не приди такой работяга, как зять, то на оплату поденщикам пришлось бы последнюю рубаху отдать. И уж, во всяком случае, пришлось бы мало-помалу землю продавать. Сначала — засушливые делянки, если, конечно, найдется на них покупатель. Тут ведь объявляй, не объявляй, никто их не купит, дураков мало. Люди ведь что скажут: земля эта, то есть земля нового отца нашего молодого мужа, даром им не нужна, зачем им такая дрянная земля, песок сплошной. Конечно, конечно, новый папаша нашего молодого мужа знает, зачем он это делает: денежки загребет за землю и будет на эти денежки жировать. Так вот тебе, накося выкуси. И тогда не останется ему другого пути, кроме как выставить на продажу хорошие земли. А мужики в корчме, что они должны думать: должны они этого человека ненавидеть за его хорошую землю, за то, что есть она у него, хорошая земля, притом много ее у него, — только за это и можно его ненавидеть, потому что не найдется такого дрянного, такого последнего человека, который скажет: мы за то его ненавидим, что дерьмовый он мужик, на него и плюнуть-то неохота, он всех, кто под руку попадет, разоряет, уничтожает, обманывает, чужих жен насилует, — нет, ничего такого про этого мужика нельзя было сказать. Даже наоборот: и в церковь-то он ходит, и помогает вдове своего друга, которая в одиночку растит детей, потому что муж ее, друг нашего нового папаши, вез как-то дрова из лесу на подводе, а подвода возьми и перевернись на промоине — и прямо на него, это уже само по себе вес огромный, а тут еще два кубометра дров, и когда подвода рухнула на мужика, то колесо, как потом вскрытие установило, ноги ему в четырех местах сломало, а секунду спустя бревна, грабовые да дубовые, голову ему размозжили так, что его и не узнать было, и отпевали беднягу в закрытом гробу, потому что не хотела вдова, чтобы люди в таком виде запомнили ее мужа, которого она до того любила, что и после смерти его не могла забыть и связать свою жизнь с другим человеком. Новый отец нашего молодого мужа и зерна ей отвозил, и всегда помогал, если что тяжелое надо было поднять, например, угол курятника, потому что балка там подгнила, и чтобы не стоял курятник перекосившись, подложили под угол, вместо трухлявого дерева, кирпичи. Правда, женщина, которую этот мужик перед новым сыном своим назвал матерью, совсем не рада была, что муж ее такой добрый. Мужа своего она про себя называла проклятым блядуном, а вдову — чертовой потаскухой. И заметив, как много времени они, то есть муж и эта вдова, проводят в исповедальне, сделала вывод, что, видать, в очень больших грехах приходится им признаваться, потому что другие односельчане так долго не исповедовались. А потом и епитимья, которую преподобный на них налагал, тоже продолжалась немало. Никак она не могла мужу поверить, что преподобный лишь потому, что муж ее — человек богатый и должен превратиться в верблюда, чтобы попасть в царство небесное, где врата — такое игольное ушко, в которое верблюд пройдет, а богатый человек нет, — словом, лишь поэтому назначал пятнадцать раз прочитать «Верую», это ведь самая длинная молитва, сама-то она больше трех раз никогда не получала, хотя, собственно, она тоже, по мужу, могла богатой считаться, да к тому же муж еще оправдывался, мол, просто дело в том, что для него это «Верую» всегда было слабым местом, даже в детстве, на уроках закона божия. Ну хоть ты расшибись, ей-богу, ну не лезет мне в голову то, во что я как раз верю, никак не могу разобраться со всеми этими крестными страданиями, воскресением и прочей пакостью, которая там напихана. Жена ему не верила, потому что количество молитв, назначенных в наказание, явно противоречило его словам: как же оно так, если это паршивое «Верую» надо столько раз подряд прочитать! Ее муж не такой идиот, чтобы после стольких повторений молитву не запомнить. Муж отвечал, что не способен он умом следить за тем, что под нос бормочет, и все время получается так: он запнется, и хоть убей, не может вспомнить, что только что говорил, вот бабам хорошо, им-то чаще всего «Пресвятая Владычице Богородице» назначают, это такая бабья молитва, а ни одному священнику в голову не приходит, что это несправедливо по отношению к мужикам. Конечно, эти попы еще тот народец, говорил в таких случаях муж, черт их знает, чего они так хотят бабам угодить, черт их знает, что они там замышляют, когда молодые бабы перед праздниками идут в церкви убираться, никто ведь не рассказывает, что за дела творятся в такие дни в ризнице.
И жена мстила мужу каждый раз, когда он, по его словам, помогал бедной несчастной вдовушке. Вечером, когда он клал уставшую свою руку жене на живот, как раз туда, где ночная рубашка распахивалась немного, она сердито отпихивала ее, да еще и ворчала в темноте, дескать, иди вдовушку щупай. Однако односельчане поведение нового отца нашего молодого мужа воспринимали совсем не так, — наоборот, они его, желая того или не желая, считали человеком порядочным, а много-много молитв, которые ему приходилось творить, лишь подтверждали такое мнение. То есть совсем по-другому они о нем думали, чем его жена. Потому что был он такой человек, о котором любой мог сказать лишь, что порядочный он мужик, или даже — что доброе у него сердце. Вот только, в самом деле, стал он таким крепким и самостоятельным, что, несмотря на такое общее мнение, люди его терпеть не могли, просто из зависти, и никогда не купили бы у него плохую землю. Но когда прижало его и пришлось хорошую землю продавать, да к тому же по сходной цене, мужики сочли, что эту землю надо все-таки у него купить. Если не по чему другому, так хотя бы ради того, чтобы позлорадствовать. Порадоваться: вот вроде и справный мужик, а лишился — ну, пока не лишился, но, может, еще лишится всего, что у него было, и станет, как другие, бедняком. К тому же никто пальцем не пошевелит, чтобы ему в беде помочь, все будут думать: ну да, нищий-то он нищий, а, поди, в банке лежат у него большие деньги, а снимать их он не хочет по скупости, чтобы процентов не лишиться. В общем, все будут спокойно ходить мимо его дома, пускай аж на улице слышно, как он плачет от голода — никто ему горбушку черствую не подаст. Да и как ждать от них помощи, если они сами нищие, сами живут со дня на день, с трудом находя кусок хлеба, чтобы ребенка своего накормить. У кого хватит совести сказать, мол, вот хоть ты, Лайош, пойди-ка отнеси бедолаге, которому так в жизни не повезло, еды немного, вспомни: когда у него была молотилка, он зерно тебе молотил, причем так, за спасибо, потому что ты не мог ему заплатить. Совесть, не совесть, а бесполезно такое говорить, потому что у Лайоша по-прежнему ничего нет, и когда он домой приходит, у него на столе ни шиша, ну, или почти ни шиша. Короче говоря, правильно сделал наш молодой муж, что к жене поселился и тем самым спас тестя от полного разорения, от нищеты, не позволил ему на своей шкуре узнать, до чего же неблагодарны люди.