Перед вами роман представителя новейшего поколения русской прозы Сергея Юрьенена.
Роман «Нарушитель границы» был издан в 1986 году и опубликован на французском языке издательством «Акрополь», и его высоко оценила парижская литературная критика.
Роман о творческо-гуманитарной молодежи эпохи шестидесятничества. Присутствует все: от философии и нежных чувств до эротических сцен и побега за кордон.
Пролог
К утру бабушке стало лучше. Настолько, что с помощью старухи Воронцовой-Пистолькорс, подруги и сиделки, она совершила омовение, облачилась в чистую батистовую сорочку с истончившимися и тронутыми желтизной кружевами, сменила постельное белье и заплела свои косы кренделем — совсем как на выпускном снимке 1913 года. Весь день я просидел на кухне нашей коммуналки с учебником истории СССР. То и дело приходилось отрываться и впускать посторонних; и каждый из визитеров подолгу оставался с бабушкой наедине в нашей с ней «голубятне» — так называет она геометрически весьма причудливую мансарду, сформированную из нормальной и даже, говорят, просторной комнаты ее французской бонны посредством многократных «уплотнений» нашего жизненного пространства, поскольку, подобно ровеснице-поэтессе, которую в прошлом году отпела в Морском соборе, жизнь свою бабушка провела, к сожалению, не «под защитой чуждых крыл», а тоже со своим народом: там, где мой народ, к несчастью был. Разделив с народом этим всё — включая и жилплощадь. Меня вызывала к себе всего два раза. Велела накрошить дворовым голубям, недоуменно толкущимся за стеклами на теплом карнизе (вспомнив, как по этому карнизу в детстве я ушел), а также вынести блюдечко молока для брюхатой лестничной кошки, безымянной и ничьей. При втором нашем свиданье, уже на закате, когда напротив огненно и как-то гневно горело чердачное окно, бабушка вспомнила также про моего отца и своего сына, сталинского сокола, который предвосхитил судьбу бедняги Гарри Пауэрса — разве что не сдался в плен, а честно сгорел на возвратном пути из разведоблета западной части Германии, охваченной «экономическим чудом», в которое наши отказывались верить. Рассказала сто раз слышанный фамильный анекдот о том, как «твой папа» облысел от шлемофона, а во время войны, когда блокадный Питер вымирал от голода и появились людоеды, растолстел, сбивая юнкерсы и мессершмидты, от «сидячего образа боя». Прослезилась, снова вспомнив пряник, который нашла в картонке с елочными украшениями — в первый новый год после войны, а не тогда, когда они с дедом варили его сыромятную портупею времен первой мировой и ели клей с ободранных обоев. Ухватив в виде ласки меня за волосы, бабушка их похвалила, наказала во исполнение родового поверья утираться после бани исподом чистой рубахи, не заводить малюток «в этом Некрополе», стала просить, чтобы помог снять фамильные перстни, чего и в блокаду ей не удалось, чтоб обменять на хлеб, разгневалась на неуспех и стала задыхаться. Пришлось давать ей кислородную подушку. Врачиха снова стала уговаривать бабушку ехать в больницу — безуспешно. «Нет: помру у себя дома!» Пришли еще двое, мой крестный отец гардеробщик Павлуша и кузен бабушки Сириль, то бишь Кирилл Аполлинариевич С***, чье имя есть в британском карманном издании «Dictionary of Dance». Павлуша, беспалый старик с дефектом речи, надел нарядный костюм из темно-синего габардина, сшитый еще до Большого террора — в эпоху НЭПа. Накрахмаленная рубашка, галстук в горошек — он всегда был комильфо, мой крестник, одевающий клиентов в пивбаре «Красная Бавария» и тем прирабатывающий к мизерной пенсии; при этом Павлуша зачем-то сейчас нацепил все свои ордена и медали от солдатского Георгиевского креста за первую германскую до «За оборону Сталинграда» и «За взятие Праги». Перекрестил меня, захлюпал, обнял, стал выговаривать, зачем не прихожу пивка попить к нему, уж он давно копченого леща для меня обновляет под прилавком. После чего ушел к бабушке. С Кириллом же Аполлинариевичем поздоровался я сухо. Из нашего рода он единственный, который преуспел при данной формации. Оттанцевавшая звезда сталинского балета, Сириль долгое время был мэтром и руководителем Театра оперы и балета имени Кирова (Императрицы Марии, то есть), имел роскошную квартиру у Татарской мечети, «ЗИМ» с шофером, звания, почести, загранпоездки и с нами не знался, как с «надменной голью» — до тех пор, пока не разбился в машине его единственный наследник, сын-оболтус, а самого не ушли на пенсию как «запустившего идеологическую работу»: во время гастролей по Соединенным Штатам очередная его прима предпочла свободу. Сейчас, на кухне нашей коммуналки, родственник, промокая глаза, спросил, каковы мои виды на будущее, и, не слушая меня, предложил переехать к нему:
— Я могу вам обеспечить синекуру, знаете, Алексис? Ну, там, секретарем к себе оформить литературным. Я как раз затеваю мемуары, а вас, я слышал, влечет к беллетристике… Могли бы посотрудничать, нет? А в порядке продолжения образование, я мог бы протекцию оказать вам в университет наш Ждановский. Но мы с вами после об этом, после…
В дверь (она у нас прямо из кухни выходит на лестницу) стучали с возмутительной грубостью. Я откинул крюк. Это был шофер, возивший в Смольный большого обкомовского босса, секретаря по идеологии, который занимал в бабушкином доме бельэтаж, имея свой отдельный выход на Дворцовую набережную.
— Вы, что ль, внук?
— Да, я.
Глава первая:
Все, что стремится ввысь, должно сойтись
Утром я соскочил на перрон вокзала, который назывался Ленинградским. С уроков географии мне помнилось что-то хвастливое про «порт пяти морей», но морем и не пахло. Воздух здесь был совсем другой — какой-то евразийский. Было еще рано, но народу… Метро было куда помпезней нашего, и в нем я потерялся. Битый час добирался до станции «Проспект Маркса», а там еще блуждал подземными переходами, всякий раз выныривая на поверхность не в том месте — то возникал у Исторического музея, то у гостиницы «Москва», то на улице Горького, но не на том углу, где «Националь», а на противоположном — под аптекой. Жара, бензиново-выхлопной угар, могучий сталинский ампир и такая прорва народу, будто все эти столичные миллионы нарочно вышли на улицы, чтобы сбить меня с толку. Восемь миллионов! Плюс миллион «гостей столицы» — которых, впрочем, от местных я не очень отличал.
Гомогенная масса. По сравнению с питерской — до свирепости напористая. Пуская в ход локти, масса эта перла целеустремленно и молча, когда же говорила, то ухо так и резало московское их аканье — нарочитое, как «на театре». Когда я появился там, где мне было нужно, солнцепек вошел в такую силу, что под ногами стало проминаться. Группа ценителей осматривала золотистый «роллс-ройс» с британским флажком. Плавящимся асфальтовым берегом огромной Манежной площади, по ту сторону которой зеленел сад на фоне зубчатых стен Кремля, спустился мимо отеля, мимо «Интуриста» и какой-то ротонды с колоннами к чугунной решетке, за которой было здание Московского Государственного университета имени М.В.Ломоносова. Пора сказать, что архитектурно я не равнодушен. Не говоря про привычный внешний мир мой, созданный итальянцами и французами, «застывшая музыка» окружала в детстве и дома. Дед, которому происхождение и тюрьма закрыли путь к образованию, каким-то образом исхитрился все же получить диплом. Под конец своей жизни (и в начале моей) дед служил в архитектурно-проектном бюро на улице Росси, страстно предаваясь делу реставрации минувшего. Немало времени провел я рядом с ним за чертежной доской, наблюдая, как возникают на ватмане петербургские фасады. Поэтому, примерно представляя, что ожидает меня в столице СССР, я заранее готовил себя к хладнокровной непредвзятости. Но здание произвело впечатление, скорей, благоприятное.
По-московски приземистый и тяжеловесный, трехэтажный дом с портиком, как о том извещала мемориальная доска, был построен нашим Казаковым в конце XVIII века, сгорел во время пожара 1812 года и восстановлен архитектором Жилярди. Согласно канонам классицизма, в виде буквы «П». Внутри волнующей этой буквы — за решеткой и деревьями — щебетали абитуриентки. Глаза мои стали разбегаться. Но в предстоящем джазе были не только девушки. Вот стоит еврейский мальчик, насупленный и собранный. Вот, по контрасту, альбинос — восторженно моргает на памятник эмигранту Герцену. На одной из скамеек, обращенных спинками к решетке с кованой символикой на темы света, разума и просвещения, сидела пара вроде нас с Вольфом, медальный красавец постарше, вид снисходительно-менторский, делился чем-то с младшим, завернувшим рукава своей жаркой синтетической рубашки и восхищенно приоткрывшим рот; долетело: «Да все берут…» Речь вряд ли там идет про взятки. Описав круг акустической рекогносцировки по двору, который, как услышал, назывался Психодром, я вернулся к воротам, обнаружив, что там, в левом крыле, и помещаются гуманитарии. В толпе девчонок, которые мялись у дверей, раздался вопрос:
— А где тут журики? На черное стекло с золотой надписью «Филологический факультет» смотрела девушка с оранжевыми губами редкой формы: два раскрытых лепестка.
Но, игнорируя эту красоту, я решительно открыл тугую дверь. Согласно бабушке, любимой песней папы было: