Вилла Рено

Галкина Наталья Всеволодовна

Глава 1.

ПОЯВЛЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА В ДРАНОМ КАНОТЬЕ

По Морской преувеличенно прямо шел от станции к заливу высокий человек в видавшем виды костюме, драном канотье, сиреневых носках, заштопанных кое-как разноцветными нитками (носки, впрочем, были почти не видны), с изящной тростью, с коей обращался он точно заядлый бретер со шпагою, заученными движениями при каждом шаге выворачивая трость легким рывком вперед и вбок.

Шел он неторопливо: спешить было некуда.

Только что перелезшая через забор заброшенной дачи детского сада (лезут все, кому не лень, а на калитке уже и замок заржавел, стекла в окнах второго этажа местами отсутствуют, резные украшения наличников, ограждений лоджий, террас — финский модерн с нотою Востока? русский стиль начала века — «угар патриотизма»? — то там, то сям выбиты, очевидно, ногою, должно быть, просто так, восточные единоборства в моде) Катриона оторопело смотрела на него: странен, все же странен, на бомжа не похож, на писателя не похож, ни на что не похож.

— Странны вы, батенька, — сказала она. — Странны вы, батенька, зело и куртуазны, как маньерист, ё-моё.

Поднявшись по крутому спуску, с залива шествовала навстречу странному господину девушка. Он приподнял канотье, картинно раскланялся, остановившись на минуту; потом, прижимая канотье к груди, быстро объединив в левой руке шляпу и трость, взял руку девушки, поцеловал в полупоклоне, что Катрионе показалось нарочитым и безвкусным вывертом.

Глава 2.

И ИСЧЕЗЛА В БЕЛОЙ МГЛЕ

Правнучка Ванды-старшей, то есть внучка Ванды Федоровны, сама уже дожившая до старости, с каждым годом уезжала с дачи все позже. Сперва осталась она поглядеть на золотую осень, потом задержалась до конца октября, наконец, перезимовала, встретила весну — и стала жить за городом круглый год. Дача, русский дом конца XIX века, некогда куплена была ее дедом, академиком Петровым, у финнов на имя сватьи, Ванды-младшей. До Виллы Рено рукой подать — квартал по городским меркам, до дачи Барановского — квартала два в другую сторону. Дом, как многие другие дома на обращенной к заливу стороне, как давно сгоревший (или все же увезенный в мифический поселок под Хельсинки, давший приют разобранным и перевезенным туда дачам и особнякам Карельского перешейка?) «Замок Арфа» Барановского, как «Вилла Марина», стоял над обрывом. Спустившись по крутому склону (теперь подобный спуск был для нее непреодолим, только дочь, сын и внуки спускались и карабкались по нему с легкостью, а лестница с перилами существование свое прекратила между двумя войнами, когда советская власть перемеряла участки; прежний участок, ничем не отличаясь от прочих наделов над обрывом, простирался до залива, нынешнему служила межою кромка кручи), можно было увидеть родничок, малый ключ; дно чуть расширенной и углубленной горловины ключа выложено было камнями да кафельной плиткою, в уютной прохладной ямине с ледяной водою, в природном холодильнике, хранили продукты, бабушка Ванда ставила туда глечики с маслом, молоко, керамическую сырницу.

Зимой, особенно в сумерки, в час между собакой и волком, да и бессонной ночью она снова чувствовала себя маленькой, но словно бы из другого детства, одинокой, беззащитной, испуганной. Никого вокруг; на той стороне, за железной дорогою в некоторых дачах жили зимогоры (зять, не ладивший с городской тещею, семья, по бедности сдававшая городскую квартиру за доллары, лежащая в лежку со сломанной ногою девяностолетняя домовладелица, не желающая сменить ветшающую крепость свою на невесткину крошечную хрущобу); а над обрывом стояли заснеженные околотки пустых дач, сугробы, а осенью — печальные, засыпанные палом необитаемые места. Осенью и весной пошаливали отморозки, бомжи, наркоманы, подростки-сатанисты: забирались в дачи, разводили на полу костры, спалили у залива великолепный дом кондитера Беранже (нынешние жители ошибочно считали его домом Фаберже, ювелир был известнее забвенного кондитера), служивший не одно десятилетие прибежищем для детсадовских отпрысков неведомого предприятия оборонки, видимо, разорившегося и обедневшего.

Она боялась, слушала шорохи, брала в комнату старую оглохшую бесчутую собаку и маленького облезлого хмурого кота. Иногда страх был ужасен, особенно в первые мгновения ночных пробуждений во тьме кромешной после кошмарного сна. Она ставила телефон на постель у подушки и с замиранием сердца думала: успеет ли позвонить в милицию, если начнут выламывать дверь? Не перережут ли они сперва телефонный провод? Уйдут ли они восвояси, увидев, что она зажгла свет, или захотят поиздеваться над ней и станут ломиться еще настырней? То было племя младое, незнакомое, не тривиальные воры, воров она не боялась, брать у нее было нечего, но сатанисты, садисты, обколовшиеся придурки, любители чужой боли и унижений чужих. Лучше было бы ночевать на втором этаже, забаррикадировав дверь за лестничной площадкою шкафом и сундуками, тогда точно успевала бы она вызвать милиционеров из охраны; но верхний этаж стал летним, печи и камины там давно не работали, давно, с финских времен.

Под окном второй кухни, теплой (конечно, холод собачий на этой теплой кухне, дыхание видно, окна инеем затянуты, но вода не замерзает, в валенках, оренбургском платке да меховой кацавейке сготовить еду можно), стояла елка, которую некогда украшала она с детьми и внуками, провод от лампионов протягивали через форточку, в полночь, раз, два, три, елочка, гори, вспыхивали волшебные огонечки надежд. Однажды, выглянув поутру в окно, елки она не увидела. «Надо же, сколько снега намело, пригнуло елочку в сугроб». Крыльцо стояло под навесом, дверь чаще всего открывалась свободно даже в метель, но на всякий случай в уголке подремывали две лопаты дворницких, жестяная и деревянная, отгребать снег. Она и отгребала, пока не поняла: нет елки под сугробом, кто-то срубил ее к Новому году.

Рубили время от времени и маленькие елочки у калитки, посаженные рядами под ее руководством внуками и детьми, — зачем? Рядом лес, елок полно, руби любую. Одна из загадок нынешнего бытия.