Произведения Сильвен Жюти привели в восторг европейских читателей и критиков.
Их сравнивают то с «Путешествиями Гулливера» Свифта, то с «Паломничеством в Страну востока» Гессе, то с «Гаргантюа и Пантагрюэлем» Рабле.
Их называют фантасмагорическими вариациями на тему «Семи лет в Тибете» и постмодернистской версией «Плаваний Брана».
Но никакие отсылки и сравнения не в силах передать их поразительной оригинальности…
Я всегда боялся запахов,
…и всегда был очарован ими. С тех пор как себя помню, высота для меня была тождественна запаху: неопределенному, но вполне отчетливому. В нем смешивались самые разные и все же легко различимые ноты: холодное прикосновение металла и обжигающе резкий предрассветный воздух; запах жира – того, что защищает кожу от солнца, и того, которым мажут ботинки; едкий запах кожаной фляги и потрескивающей от мороза, заиндевевшей пеньковой веревки; бледное свечение фонаря, оглушающее (почти пьянящее) чувство усталости и страха; ослепительный блеск вершин и пресный вкус растопленною снега; с ним неразрывно связаны сотни картин и воспоминаний – вот сейчас, например, пока я пишу эти строки, мне вспоминается, как я проснулся однажды в холодной палатке: вспышка, яркий росчерк молнии на скале и звук грома, от которого у меня будто все взорвалось внутри, – и еще много всего другого, необъяснимого и слитого воедино, но общее чувство можно, пожалуй, выразить так: вдохнув этот запах, я понимал, что вступил во вселенную, где не действуют обычные, надуманные, принятые человеком правила и куда он всегда проникал со взломом, как вор – ненадолго, – но однажды ему придется осознать, что он совершал преступление.
Для меня это время уже пришло.
В старинных историях именно запах, такой же сложный неясный аромат, всегда означал близость Райского Сада – он возникал задолго до того, как возносилась до небес неприступная ограда Рая: золотые глухие стены – стены без Врат. Но если высота – это запах, он настолько неуловим, что его, кажется, не дано почувствовать обонянием; похоже, в наш век неверия только в нем и собраны рассеянные крупицы Рая, признаки близости того единственного Места, что изначально принадлежало человеку, – единственного, и потому он никогда не сможет его достичь, но тоска по нему доныне хранится в его душе, и она настолько велика, что некоторых из нас она толкает упрямо взбираться на вершины, названные неприступными. У этой цели есть только один – самый желанный, самый тайный, самый неясный – смысл; эту цель никогда не назовет ничей язык; вот почему, наверно, и я в это верю, человек изобрел альпинизм – неведомую миру религию, ведь ее адепты всегда скрывают, что это так. Ибо что, кроме веры, может привести человека к приятию смерти?
Боюсь, начало мое – слишком утомительно. Не так следует начинать рассказ об экспедиции, особенно если она закончилась катастрофой. Но что мне до этого? Я должен объяснить все только своим друзьям, а они мертвы. Они мертвы, потому что их убила высота. Конечно, многим подобная смерть кажется нелепой, бессмысленной. И не мне ее оправдывать – тогда я словно снимаю с себя вину. Но правда в том, что они тоже знали все это.
…Будто я все еще не вернулся
Уго рассматривает старые, очень старые фотографии; эту надпись карандашом под одной из них. На ней сняты все члены международной экспедиции на Сертог в 1913 году. Клаус с аккуратно подстриженной бородкой деревянно выпрямился и широко распахнул близорукие глаза. Справа от него – Герман фон Бах, сияющий ангельской улыбкой на прекрасном лице. Уго усмехается: все, кто пишет об истории альпинизма и о нем, Германе, используют одно и то же выражение – «лицо прекрасного ангела»; интересно, думает Уго, а какое определение они подберут для меня? Угрюмый медведь?
Мершан сидит в центре, похоже, его застали врасплох: у него оторопевший, слегка взъерошенный вид, очков нет, и он щурится в объектив, стараясь получше разглядеть камеру. Рядом, скрестив ноги, расположился Даштейн – борода, трубка в зубах, спокойный взгляд. Трое проводников стоят сзади, у всех – усы, и только один Им Хоф носит еще и бороду. Абпланалп держит в руках свою шляпу. На шее у всех троих – какое-то подобие галстука. На заднем плане можно различить палатки.
Оттиски фотографий Уго прислали из «Oesterreichische Forschung für Ausländische Bergsteigerische Exploration». Подпись на французском сделана, несомненно, Мершаном.
Именно он после войны передал эти снимки в австрийский клуб альпинистов; так было принято, но в то время и в тех скандальных обстоятельствах, которыми сопровождалось его возвращение, поступок обошелся ему дорого: из французского клуба его исключили. Снимки весьма посредственны и частично испорчены, пластинки, с которых они печатались, пропали во время Второй мировой, а подробности этой пропажи никого уже не волнуют: ни Уго, ни «Австрийский исследовательский фонд дальних альпинистских экспедиций». Уго интересуют горы, а не история. Тревоги и несчастья людей его не касались, не его это дело. Во всяком случае, он так думал.
И тем не менее от этих фотографий Уго было как-то не по себе. Он никак не мог почувствовать их близкими себе по духу: эту альпинистскую шатию будто вчера повязали; они походили на беглых каторжников, которых поставили перед тюремным фотографом сразу после поимки. Дурно выбриты, дурно одеты, физиономии висельников, тяжелый и одновременно какой-то размытый взгляд (вероятно, эффект плохой выдержки) – у всех, кроме Даштейна, ближе других знакомого с искусством фотографии (кстати, спросил вдруг себя Уго, как это он очутился на снимке, ведь это он обычно стоял за штативом. Поручил работу Полю Джиотти?). Никто бы неостановился подобрать этих оборванцев, вздумай они путешествовать автостопом; им гроша бы ломаного не дали» побирайся они на улице. Можно ли вообразить себе этих грязных и, наверное, скверно пахнущих людей (нет, немедленно поправился Уго: конечно, вряд ли они мылись – как бы они это сделали? – но на морозе запахи исчезают), можно ли вообразить, как они пьют шампанское и едят с серебряной посуды на высоте пяти тысяч метров?