Эрон

Королев Анатолий

Ева и Лилит. И та, и другая приезжают в 1973 году покорять Москву. Ева — золушка с траурными глазами и провинциальным ригоризмом — презирала свой жалкий вид, ненавидела свои изношенные до дыр джинсы, дурацкое пончо, но отвергала ложь как стиль жизни.

Лилит — голубоглазая белоснежка с маленьким ртом кусачей кошки — обладала грацией ночного цветка, пожирателя бабочек.

И однажды они обе влюбятся в одного и того же "красного принца", "нового Суслова"…

Казалось бы, банальный любовный треугольник. Но даже самый искушенный читатель не сможет предугадать, какие превратности судьбы ждут девушек.

Анатолий Королев — член Союза писателей (1991), член Русского ПЕН-Центра (1997), лауреат премий журнала "Знамя", "Пенне", имени Аполлона Григорьева, Правительства Москвы и финалист премий "Большая книга" и "Русский Букер".

1. ЗЛЫЕ СЛАСТИ

Укрощение строптивой

Только насилие над другим позволяет человеку стать тем, что он есть на самом деле, только власть! и всласть! Какой бы гадкой и ужасной ни была твоя честная подлинность, ты должен следовать ей во что бы то ни стало… примерно так думал о себе — во втором лице — один молодой человек по имени Филипп, бросая гальку в свою голую подружку. Больно, гад! Морская купальщица Верочка Волкова старалась заплыть подальше от берега.

Плюх!

Эти плюхи звучат на краю поющей мембраны давно забытого времени. Речь, скажем, идет о волнах, шлепках, всплесках и пене одна тысяча девятьсот утонувшего семьдесят второго года.

Одинокой купальщицы нет почти два часа, — в отличие от Филиппа, она дивно плавает — может дремать в росчерках бриза.

Гневно поджидая на берегу, тот пытался понять: почему даже любовь — а Верка была несомненно увлечена им — никак не увеличивает его власть над нею? Наоборот, рабствует он сам. Как так? почему? неужели зло — удел избранных?

Умаление отца

Только отсутствуя в жизни, только избегая всего человеческого, слишком человеческого, можно остаться неуязвимым, а значит, в конце концов — человеком. Главное — бегство… приблизительно так обращался к себе еще один молодой человек того времени по имени Адам, механически швыряя с балкона в темноту шарики для пинг-понга и слушая, как они тускло стукают об асфальт.

Адам в то давно забытое лето, лето двух московских потопов, когда дождевая вода затопила такси на Неглинной до уровня баранки и пассажиры шли, вылезая из машин, шли по пояс в воде, — так вот, в то знойное лето Адам проектировал для души зловещий зиккурат с вечным огнем на макушке. Он был в прекрасном расположении духа, его студенческий проект зернохранилища был отмечен в числе лучших, Ленка-натурщица баловала телом и ворованной у буфетчицы-матери севрюгой, старая «Победа» была вполне на ходу… но вот странность, дух счастья осенял мрачнейший колумбарий. Из каких глубин безоблачной души вырастал проект этого капища со скульптурами всех погибших за царство свободы революционеров?

В то лето он опять жил один, без Щеголькова, и наслаждался своим уединением, свободой и угрюмостью воображения. Единственным камнем в одиночество тропического июля стал тогда приезд отца. Андрон Петрович приехал внезапно. Вдруг в середине дня противно тенькнул звонок в прихожей, и на пороге — чертиком из табакерки — появился отец. Он стоял, прижав палец к губам: Тс-с-с! Что? Почему? Адам был рад, но удивлен. Отец был педант, а свалился как снег на голову, что было не в его правилах. Оказалось, он был в командировке в Калуге и завернул тайком в Москву.

— Адам, я здесь инкогнито. Ни слова матери.

Такой поворот ошеломил сына. Адам как раз клеил из черной бумаги объемную модель своего капища страстотерпцев и получил язвительный разнос от отца. «Кому ты этакое сможешь продать?» — горячился тот. А вечером потащил в ресторан. В Москве прошла его студенческая молодость, и Андрон Петрович настоял на том, чтобы они пошли именно в «Берлин». До войны это была модная ресторация, а сейчас они оказались в жалком третьеразрядном кабаке, где их хамски обслуживал поддатый официант, где серели грязные скатерти и пластмассовые цветы в вазочках с мутной водой. Но отец словно ничего не замечал, все напоминало ему молодость. Кровь прихлынула к лицу, щеки горели, а когда зарокотали стереоколонки ресторанного ВИА, с круглой площадки, где когда-то играл джаз-банд Жорки Каца по кличке Фриц, он вскочил, пошел на свет глаз какой-то одинокой дамочки, потом, оттанцевав, усадил ее за столик.

Падения

Бац!

Бухнув форточкой и глотнув свежего воздуха с морозца, Надя отошла от окна в глубь проклятого цеха. Ее уже криком звала Зинаида Хахина, которая одна не могла справиться с барабаном. На-вра-ти-ло-ва! орала она косым ртом, бессильно горбясь над тележкой. Надя кинулась бегом, вспомнив, что еще вчера Зинка предупредила: девки, у меня больные дни. Таскаем все вдвоем.

— Не вопи, слышу! — Подхватив тяжеленный барабан, обмотанный тканью, они вдвоем опустили его в пропиточную ванну. Обе работали в толстых резиновых перчатках, и все равно все пальцы проедены краской. А вокруг был ад. Ад под названием аппретурного цеха ткацкой фабрики имени Ванцетти. Барабан, булькнув зловонной жидкостью, ушел на дно. Подобрав на цементном полу крюк, Надя принялась сцеплять барабан с готовой тканью. Зацепила. Потянула вверх. Вывалив барабан на лоток сушки, она выматерилась — снова кружило голову, свежего воздуха хватило едва на десять минут.

Лимитчицы работали внутри сырой мрачной коробки, в стене которой было проделано несколько маленьких окон. Сюда на примитивных подвесных рельсах на потолке подтаскивали со склада барабаны с тканью. Тут их вручную сгружали на железные тележки, тащили к аппретурным ваннам с красителями, где ткань окрашивалась. Затем барабан доставали крюками и опять на тележках, на своих горбах отвозили дальше на просушку. За рабочий день их бригаде было положено аппретурить 92 барабана. Больше можно — меньше нельзя. План! Работали одни женщины. Одеты были так: на головах плотно намотанные платки, чтобы ни один волосок не торчал. Лица же были замотаны до самых глаз, дышали бабы через платки. Телогрейки. Ватные брюки. На ногах — резиновые или кирзовые сапоги: пол в цехе был залит лужами красителя. Сапоги съедались краской и лаками за месяц, телогрейка держалась немного дольше, но и она превращалась в конце концов в разноцветные лохмотья. Перчатки лопались и рвались от обилия железа чуть ли не каждый день. И по поводу их замены стоял вечный ор в кладовке. В общем, ад. Бабы в клубах испарений, в разноцветном рванье, с железными крюками в руках сами были похожи на чертей в преисподней. Не люди, а какие-то грудастые обрубки тел. Вдобавок к этой толчее над ядовитыми ванными пекло было ошарашено грохотом барабанов о чугунные днища, шипеньем сжатого воздуха, свистом-ревом подвесной дороги, клацаньем крюков, лязганьем тележек, матом, частым надрывным кашлем. Если звуки различались и отделялись друг от друга, то запахи красок, лаков, тел и металла сливались в отвратительную водянистую плоть вони. И — измученно отмечала про себя Надя — весь этот ужас был ужален какой-то адской гибельной красотой… шелково переливались алые, изумрудные, апельсиновые потоки красителей, расцветали на раскрошенном полу радужные змеиные лужи.

Внезапно грохот оборвался, встала подвесная дорога, замерли, качаясь на крюках, барабаны с тканью. Ура, обед. Шел пятый месяц ее московской планиды.

2. РОЗА АЗОРА

Поиски симметрии

Минувший год московской адамовой планиды прошел под знаком выселения из квартиры с легендарным по величине конструктивистским балконом. Нервозная Цецилия Феоктистовна дважды объявляла о том, что придется съехать, давала неделю на сборы и дважды брала свои слова обратно. Квартиранты, Адам и его сокурсник по МАРХИ Павел Щегольков, несколько раз предлагали хозяйке платить на двадцать пять рублей больше — ведь именно деньги были пружиной ее истерик. Но она была слишком чопорна и горда, чтобы обозначить столь презренный предмет… с другой стороны, она уже привыкла к двум аккуратным квартирантам, а новые люди — новый риск. Наконец она решилась вульгарно поднять цену, и Адам вновь погрузился в блаженно-безмятежное состояние грез и покоя, похожее на чувство утопленника, который остался жив и счастливо лежит с открытыми глазами на дне реки, наблюдая, как через него перетекает вечность. Вся его внешняя жизнь свелась к минимуму, он безбожно пропускал занятия, потерял стипендию, забросил свои прожекты колумбария, жил на щедрые подачки матери, что-то читал, полнел, словом, прекраснодушничал. Иногда Щегольков обличал сон его сердца: ты уже старик, Адамчик. Очнись, балда, тебе двадцать три года, а ты все еще ешь по ночам варенье, говорил он летом. Но Щегольков сам был жутким лентяем, и его филиппики не имели цены. Кроме того, Адам не мог ему объяснить, что дело не в варенье, а в том, что он не гений, что ом по высшему счету бездарен и никогда не станет новым Корбюзье… А раз так, зачем жить подробно?

— Соня! — орал Щегольков осенью. — Лемур. Архитектура аранжирует общественные идеи. Но что ты знаешь о них? Что ты будешь аранжировать? Вся твоя идея — трахаться с Ленкой.

Адам отмалчивался, он опять не верил Щеголькову, порой тот сам тишком приставал к Ленке и получал по рукам. Кроме того, Чарторыйский не собирался делать карьеру политического архитектора, а Щегольков бредил политикой. И в эту восклицательную пору как раз переживал перипетии открытого процесса над диссидентами 1973 года Якиром и Красиным. Пытался ловить «Голос Америки», что-нибудь услышать сквозь треск глушилок с Таганской площади и вдруг опешил, увидев покаяние Якира на экране телевизора. Он даже заплакал от злости и плюнул в сторону падшего кумира. Адам хохотал: Щегол, make love not war. Приятель казался ему телеболванчиком, который живет лишь тем, чем ему вдруг записали жить власти. Под Новый год он уже следил за судьбой Солженицына, по которому открыла шквальный огонь массовая пресса, а тринадцатого февраля семьдесят четвертого вбежал с белым лицом: Солженицын выслан! Он был пьян.

Адаму было несколько стыдно за собственную бесчувственность, за то, что ничего солженицынского не читал, да и не хотел новых Чернышевских, но он упрямо не хотел жить телеименами и звуками радио, полуинстинктивно чувствуя, что это не бытие, а только реагаж инфузории-туфельки на уровни щелочной среды. В тот вечер они чуть было не подрались. До утра Щегольков ловил по приемнику обрывки пресс-конференции, которую дал Солженицын в аэропорту Франкфурта. И снова тишина — перистые тени воды на лице бессонного утопленника; его глаза блестят сквозь быстрый поток вечности.

Но внезапно жизнь властно предъявила Адаму свои права на его судьбу — ночью Ленка сообщила меланхолично, что беременна и, наверное, станет рожать, потому как замуж ее пока никто не берет, что ей уже двадцать шесть, потом рожать будет поздно, а Адам непьющий, значит, дитя от него будет здоровым. Помолчала и сонно добавила, что, пока он учится, она на алименты подавать не станет, ладно, учись, зато потом подаст, а на его жизнь она не претендует. Адам возмутился страшно, в словах подружки он увидел покушение на свою свободу, а то, что она уже все рассчитала, показалось просто отвратительным. Адам заорал на Ленку, а той так хотелось спать, что она буркнула: ладно, не хипишись — выскребусь. Так, набухшей почкой, нерожденная душа вскоре просто машинально мелькнула темной лужицей красного на дне эмалированной эс-образной ванночки при мертвом сиянии операционного кафеля. А вскоре умер Андрон Петрович. Срочную телеграмму принесли ночью. Адам читал текст и не мог понять ее страшный смысл. Он понимал и не понимал телеграмму и, как-то потрясенно отсутствуя, подчинился машинальности телодвижений. Рукам, которые открыли шкаф, одели его в костюм, взяли из стола деньги и документы. Ногам, которые спустили его вниз — лифт ночью не работал, ладони, которая остановила такси. Выходит тот визит отца и был их последней встречей: грудастая блядь, ссора из-за Корбюзье, душок валерьянки ночью, робкий силуэт отца на пороге комнаты… и рок знал все и смеялся! Только в аэропорту он расплакался. Вылет задерживался на три часа. Вдруг запоздало сообразил о Майе и позвонил по телефону, который раньше всегда молчал. Но случилось чудо — Майя взяла трубку. Май, это я. Извините, не узнаю. Отец умер. Боже мой!

Смутное чувство поражения

В августе — все того же бесконечного лета скитаний — случай помог Адаму отыскать новое жилье: служебную комнату ночного сторожа на ВДНХ. Железная кровать вохровца стояла на великолепном мозаичном полу, а в нише над той кроватью красовалось настенное панно: колонна счастливых демонстрантов, несущих дары природы — дыни, арбузы, блюда с виноградом, корзины с осетрами вперемежку с глобусами и стягами. Впервые — не на лету, а с чувством душевного оцепенения Адам провел чуть ли 'не месяц в окружении символов полного изобилия. В золотистой тени сталинских туч. Особенно впечатляли грезы тирана в летних сумерках, когда вождь-лунатик пешей тенью обходил дозором скорби мертвый город триумфа. Все молчало, безмолвствовало, таилось и грезилось в перистом зареве неба. Над горизонтом шла алая пенная полоса заката, словно лампас на голубой штанине генералиссимуса. Счастье стояло во фрунт, навытяжку. Только вода в фонтане дружных народов позволяла себе шалить и колебать отражение небесного лампаса и бронзовых фигур. Любой идеал, любой, шептала вода, бесчеловечен, только тогда, тогда он идеален.

Поначалу Адам недооценил гипноз такой вот архитектуры, но вскоре ВДНХ заселило его сны анфиладой римских площадей эпохи упадка, кошмарами позолоты. Он просыпался — в комнату из круглого окна-иллюминатора лилась радиация лунно-мраморного сала триумфов. Он, прыгал из раскрытого настежь окна на газонную стрижку и шел прямиком к фонтанной воде. Патрульный газик милиции поставлен у входа, и фонтан охране не виден. Можно искупаться в стоячем мираже, в зыбкой колоннаде позолоченных отражений.

Но облегчения не наступало. Гнет золота и луны был слитком настойчив.

Когда начались занятия, его вдруг вытащил из комнаты в павильоне сокурсник Артем Ц. Он предложил жить на пару в пустой мастерской своего отца, известного архитектора, академика, лауреата сталино-ленинских премий. Артем Ц. был тип весьма неприятный, но Адам согласился, хотя было понятно, что такое бесплатное приглашение — неспроста. Друзьями они никогда не были, держались отчужденно… м-мда, но мастерская!

Загадка открылась в день переезда: Артем цинично предложил вместе — как бы вместе — сделать проект дворца стекла на конкурс бумажной архитектуры. Его объявил японский журнал.

Хронотоп

Вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос… персты озаряют апрельское воскресенье давно забытого года, семнадцатое число, сильнейшее землетрясение в благополучной Вене, падение разом сотен дымовых труб и лепных карнизов модерна на тротуары, и ни одного убитого; зато на родине землетрясений в Японии — абсолютная тишь, но есть один погибший — это нобелевский лауреат Ясунари Кавабата, который покончил с собой воскресным утром в городке Дзуси; он отравился газом на тесной кухне в возрасте семидесяти двух лет — ровно столько лет он ждал прихода 72-го года; в этот же воскресный денек «Аполлон-16» стартовал с круговой околоземной орбиты к Луне; последний полет корабля к бесплодному лунному яблоку озвучен сенсационным успехом рок-оперы гея Ллойд-Уэббера «Иисус Христос — суперстар» на Бродвее: мольба Магдалины, экзальтации голубоглазого Христа, ария Иуды, затянутого в черно-золотую парчу; что еще? обновление московского жаргона, первопрестольная обкатывает на языке и обсасывает за щекой питерские словечки — попе, шмотки, самиздат; зигзаг спирали становится полым, быстрые граффити пишутся быстрой рукой прямо на стенках подземного перехода времени быстротекущими буквами из серебра; далее распах страшного високосного лета, самого жаркого лета на всем бегу легконогого бога Эрона, сына Эроса и Хроноса, мужской плод мужской же любви двух стихий; Москва задернута гарью, как сцена театра искусственным дымом; ураган Агнесс в Штатах метеорологи называют самым страшным бедствием столетия, и все это на фоне всемирной засухи, когда вскипают от солнца глаза крокодилов в сонной зеленой воде; только в Англии веет прохладой — никому не известный киноман и студент Гринуэй снимает средь стриженой зелени «Дом, начинается с Эйч»: цветущий сад вокруг английского дома, ветки, полные шороха листьев в иллюминациях плодов, безмолвная девушка в зеленистой тени… все, что появляется в кадре, называется четким и ясным именем, слова буквально набрасываются на вещи — как в первый день творения! — постепенно гнет называния становится невыносимым, между предметом и именем предмета ни глаз, ни ум, ни слух не могут обнаружить никакой внутренней связи и тайны, громогласное окликание Слова вызывает тела из первобытных вод небытия с энергией чистого насилия; счет оказывается божественным произволом, и только. Мир начинается с Эйч! В угаре от окрестных пожаров Кремль и партия принимают историческое постановление о мерах по усилению борьбы против пьянства и алкоголизма; а великий обжора король Элвис все в то же всеобщее адское лето начинает своей новый, взвинченный завистью взлет, — играючи, шаркая ляжками, без пота и крови, он берет реванш за успехи выскочек «Битлз» и «Роллинг Стоунз»: на четырех его концертах в Медисон-сквер-гарден собралось около ста тысяч поклонников Пресли. Большинство среди них — это бывшие американские стиляги, утиные хвостики пятьдесят седьмого года, идеалисты, ставшие буржуазным говном. Спираль набирает овала разбег. Начинает завертывать на первый поворот — год 1973-й. Восьмого апреля в Мужене у Средиземного моря умирает чудный черт эпохи — Пабло Пикассо, падает мертвой головой на дно пустого бассейна — его состояние оценивается в триллион долларов — в левой руке — ложечка, в правой — подставка для яйца, само яйцо, вылетев из гнезда, катит по кафельным плитам, но не разбивается, а вот из ушей Пикассо течет кровь, к телу в шортах слетаются белые горлицы, они нежно пытаются выклевать очи пестрому парню, который смеясь прыгал выше всех через проволоку, натянутую чертом. Спираль все круче уходит в загиб. Начинается бег Эрона вдоль второго витка — невесомыми ногами по телу металлической змеи; бег озарен неверным электрическим блеском, это искрит коротким замыканием эпоха бегства; полудохлый Брежнев выписывает билет № 1 покойнику Ленину в присутствии полуживых членов Политбюро, главный партийный билет с экранов тэвэ может лицезреть вся страна — начинается грандиозная кампания вручения партийных билетов нового образца; в Москве появляются первые подпольные квартирные выставки и квартирные сцены; нелегальная группа «Русь» играет в коммуналках авангардный спектакль-пощечину, никогда еще хреновенькая игра не собирает столько искренних восторгов; одежду зрители держат в руках, из комнаты выходят осторожно, поодиночке, чтобы не засекли соседи; в провинции последний раз в свободной продаже мелькает мясо по государственной цене — 1,90 за кг; следующее мелькание наступит этак лет через пятнадцать; спираль зиккурата становится мягкой, как вырезка, внутри ее сечение поддерживают исполинские конструкции, имитирующие берцовые кости и бивни мамонта; Эрон предпочитает бежать снаружи под светом безжалостных звезд зодиака, Марс заливает лицо беглеца алым пеклом марсианских пустынь; исполняется первое десятилетие советских закупок зерна в Канзасе, Дакоте, Юте и Миннесоте; скоро, скоро Сирия и Египет нападут на Израиль и легковооруженные танки помчат по Синайской пустыне, прах поднимется к небу; в тот день солнце так и не зайдет, озаряя светом крови просторы земли ханаанской; а над Москвой бушуют грозы невиданной силы и мощи, шестого августа ливень достигает такой силищи, что район Неглинки покрывается метровым слоем воды… затоплены такси, прохожие идут прямо по колено, по пояс в воде; спираль сминает гармошкой — недалеко от Афин разбивается небольшой спортивный самолет, серебристая талая летающая рыбка-амфибия с лиловыми полосками на хвостовом оперении. Весть о гибели паршивого самолетика обходит заголовки большинства газет мира, в том числе и наших — ведь пилотом птицерыбы был наследник одиозного состояния Аристотеля Онассиса Александр. Гибель вручает бразды наследства в руки взбалмошной дочери греческого магната — Кристины. Осколки горящего самолета покрываются снегом, пламя застывает искрящей короной на ветру времени — спираль Адама пронизывает густой снегопад смерти — доктор Дж. Бедфорд распорядился заморозить собственное тело в специальном морозильнике в подвалах клиники городка Формингдейла. Телу семьдесят три года. Оно поражено метастазами рака. Бедфорд рассчитывает воскреснуть лет этак через сто, когда человечество будет способно излечивать такие пустяки. Первый ледяной пловец Земли пустился вплавь через леденящие воды Стикса. Рядом со спящим пловцом скользит лодка Харона, который метит разбить серебряным веслом на куски заиндевелую голову с закрытыми глазами — до удара каких-нибудь плевых сто лет. 1973 год замедляет скорость движения истории по спирали божественного произвола: в Москве выходит первое издание стихов Осипа Мандельштама — противоядие прибоя брызжет снегом в московские очи: после чаю мы вышли в огромный коричневый сад, как ресницы на окнах опущены темные шторы. Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград, где воздушным стеклом обливаются сонные горы; в государственном музее на Волхонке впервые демонстрируются литографии Шагала, где ясно доказано, что человек есть башня из птиц в силках мрака; а сентябрь открывается первым открытым и гласным процессом над антисоветчиками Якиром и Красиным. Раскаяние первого демонстрируется отечеству в программе «Время», изо рта диссидента выглядывает тонкий, изогнутый шильцем, клюв вальдшнепа, а зрачки будоражат золотистые мушки колибри. Одиннадцатого сентября случается военный переворот в Чили — а Чили последняя любовь нашей правящей партии, генерал Пиночет свергает прокоммунистического президента Альенде; советская сторона страстно переживает гибель чилийца, застреленного прямо в президентском кабинете дворца ля Монеда с автоматом Калашникова в руках и в тульской пехотной каске; в прессе вскипает послушная волна гневной лести в тон негодованию власть имущих поведением пацифиста, отца водородной бомбы академика Сахарова, которая плавно переходит в травлю лауреата Нобель Солженицына, но больше, чем о Солженицыне, Москва и москвичи гудят о похищении террористами Патриции Херст. О, эта наша вечная озабоченность судьбой Пизанской башни и гибелью Кеннеди! Надо же — четвертого февраля три до зубов вооруженных боевика экстремистской группы Армии Освобождения ворвались в квартиру Патриции, — и надо же! — та только что нагишом вышла из ванной. Бандиты — а это были как на подбор самые отпетые женщины — скрутили ей руки и голышом впихнули в багажник автомашины. Звери потребовали от бедного папаши мультимиллионера Рэндольфа Херста два миллиона долларов для нужд всех несчастных американцев, и тот, гад, не дал! Но мимо, мимо… история никак не обнаруживает смысла собственного существования; двадцать второго июня 1974 года — в памятный день вечного нападения Германии — прах еще одного маршала предают кремлевской стене, это сам Жуков, тот, который открыл способ победы над противником — на уничтожение одного миллиона человек уходит в среднем около двух суток, что позволяет выиграть время для формирования нового миллиона; о Жукове наш народ говорил так: ну, тот солдат не жалел; урну, увитую цветами, несут за две длинных ручки маршалы Гречко и Брежнев плюс товарищи Суслов и Подгорный. Все четверо — члены политического бюро ЦК КПСС. На полях шляпы последнего сверкает изумрудной грудкой зимородок, сверкает глупым глазком; в музее на Волхонке бесконечная очередь движется к шедевру Леонардо да Винчи: в глубоком холсте на поверхности сфумато в даль будущего с улыбкой легкого презрения глядит лицо молодой женщины патрицианки, она совершенно одна, ее господство над отдаленным пейзажем абсолютно, ее не достигает ни красота дальних скал, ни шум водопадов, льющих голубоватую дымку; за ее спиной прячутся два зыбких крыла, перья которых пьют воду из жидких обвалов и намокают от пены; секрет ее улыбки прост — ей неизвестно равенство. Но не Италией, не Италией увлечен третий Рим — его чувства отданы Штатам; в августе увлечение Америкой достигает кульминации — не дожидаясь импичмента, президент Никсон уходит в отставку: я устал оправдываться и отрывать время от управления Соединенными Штатами; в Москве появляется первая американская жвачка, а папашка Херст платит похитителям дочери не вшивеньких два, а целых четыре миллиона долларов — и надо же! — дочь презренного добровольно остается в банде, заявляя, что будет сражаться за свободу всех угнетенных. Ну и ну! И вскоре Патти, к нашему общему изумлению, участвует в ограблении Сан-Францисского банка в берете и с обрезом в руках, что, натурально было заснято телекамерой банка; в переходах столичного метро то там, то здесь появляются слова, написанные огромными буквами — Россия призвана на крест. Отчаянное граффити смывают растворителями, ищут злоумышленника. Девятого ноября ООН признает сионизм формой расизма, но главное не это — Патти Херст арестована… дальше тишина скучноватой зимы, на модный красный берет Патти падает снежок, красное заносится белым. Харон продолжает плыть рядом с головой профессора Бедфорда в подвале клиники Формингдейла; история решительно отказывается обнаружить чертеж смысла, но вот наконец весна, весна семьдесят пятого, вышла из мрака младая с перстами пурпурными Эос, пурпур озаряет победный взлет Элтона Джона над Европой, ему двадцать восемь лет, он кумир миллионов, самый известный исполнитель музыки в стиле «рок» по обе стороны Атлантики; вот, полюбуйтесь! в потрясных огромных красно-желтых очках, в белом котелке и белом комбинезоне из люрекса, обшитом сверху донизу перламутровыми блестками, с пристегнутыми к голове чернильно-черными ушками Микки-Мауса, с волосами, крашенными в зеленый цвет болотной ряски, он — бывший мальчик-толстячок, поросенок Редж Дуайт, а ныне поп-звезда иронично наигрывает собственный блюз на белом пианино в собственном частном самолете «Старшип», на высоте девяти тысяч метров над Атлантическим океаном. Он летит ссать на Америку; в Москве появляется первая советская жевательная резинка, жевать ее нельзя, но в кремлевской китайской стене проделана исполинская идеологическая брешь; зиккурат Адама воздушной спиралью касается облачных стран; Эрон на бегу наслаждается соком ендгедского винограда, кажется, что у него не две, а шестнадцать легких, мощных, блистающих потом ног; ртов же у него восемь, а на голове балансирует черепаха Зенона, панцирем вниз; в том же апреле красные кхмеры берут штурмом злотворный Пном-Пень, и красная печать бурно приветствует победу прогрессивного режима выпускников Сорбонны Пол Пота и Йенг Сари; одна из первых акций победителей кхмеров — штурм столичного банка и публичное выкидывание на улицу паршивых буржуазных миллионов купюр: ура, денег больше не будет! не будет и общественных законов — на смену бумажным гарантам свободы приходят мальчики-людоеды, любители свежей сырой печени, но пока — триумф, ветер победы гонит банкноты по мостовым, и никто из прохожих не смеет поднять хотя бы одну, единственную бумажку; правящая партия готовится торжественно отметить семидесятилетие самого подозрительного беллетриста отечества, речь о Шолохове, а некто Роберт Грейс фотографирует некие пузыри в озере Лох-Несс. Это она — Несси! Допотопный ящер-диплодок-плезио-ихтиозавр, который вот уже лет пятьдесят как пленяет воображение европейцев возможностью отменить эволюцию, жестокую обязанность археоптерикса превращаться в банальную пеночку; Москва продолжает жадно следить за судьбами самых разных и новых Пизанских башен: после кончины пресловутого Аристотеля Онассиса его жена Жаклин, бывшая Кеннеди, пытается завладеть одиозным наследством — навязшая в зубах красавица вдова Жаклин против уродки дочери Кристины; наше сердце отдано Джекки… и все же — в конце концов, черт возьми! — кто пристрелил президента? Вот он, вечный русский вопрос: что делать? кто виноват? кто убил Джона Кеннеди? Но мимо, мимо… история не обнаруживает никакого смысла, зато время замедляет свой бег, обнаруживая если не цель, то хотя бы усталость… в разгар розового лета, в час торжества стыковки русского и американского космических кораблей по программе «Союз — Аполлон» наши космонавты впервые фиксируют из поднебесья мощные пылевые бури, которые поднимал ветер со дна высохшего на одну треть Арала; крах общественной совести виден уже из космоса. Песчаная мга садится на сырое лицо вечного Адама, жалит песчинками открытые настежь глаза, но вот живительная легкая волна, увенчанная мягкими пенными пальцами гребешков, омывает лоб, веки, зрачки, губы, доводит до молочного блеска глазной перламутр, и чистая кожа вновь сверкает на солнце. Этот острый блеск человеческого лица посреди океана тоже виден из космоса. Человек покачивается на волнах июньского Индийского океана. Речь о самой потрясающей счастливой драме столетия, в которой историческое время обнаруживает наконец чертеж надмирного смысла. Человека зовут Валерий Косяк; ему двадцать пять лет; вчера он ударился головой о трап и, приняв таблетку от головной боли, всю ночь, не раздеваясь, проспал в кубрике океанского теплохода «Капитан Вислобоев», а утром вышел подышать свежим воздухом на палубу. Боль в голове еще не прошла. Матрос стоял как в тумане, держась за леер. Океан за бортом корабля мерно вздымал бесконечные холмы волн. Наконец головокружение выбрасывает человека за борт, и, словно очнувшись, Косяк видит кругом плотную адскую тьму и слышит не менее адский грохот. Я в воде, рядом лопасти винта! Но винт был только прологом ужаса. Вода, закрученная винтом, выбросила матроса на поверхность, где он с ужасом увидел над собой огромную овальную стену стальной корабельной кормы. И корма удалялась! Валерий Косяк пытался догнать судно. Тщетно! Он кричал благим матом. Напрасно! «Капитан Вислобоев» шел прямым курсом в Хайфон. И вот он один. С ума можно сойти! До ближайшего берега — до пляжей Цейлона — что-то около шестисот морских миль или тысячи километров. Косяк сбрасывает с себя рубашку и брюки, которые с бесстрастием вещи идут на океанское дно. Это еще 4996 метров вниз. Итак, он на перекрестье прицела сразу двух бездн — дали и глубины. Не может быть, думал Косяк, чтобы судно не вернулось искать человека, выпавшего за борт. Надо только лишь продержаться. Индийский океан покрыт крупной зыбью. Его цвет — густо фиолетовый. На небе — ни облачка. Температура воды плюс двадцать семь градусов Цельсия. Три континента: Индия, Африка, Австралия молча следят за трагедией полужидкого пятиконечного живого существа посреди океанских просторов. Все похоже на сон, озаренный тропическим солнцем… Вдруг — резкий удар по ногам. И такое жгучее чувство, словно по коже провели широким наждаком. Что это? Матрос Косяк не знает, что тело акулы покрыто — сплошь — миллионом когтистых наростов — ведь акула есть самое идеальное абсолютное оружие для убийства на планете. За первым ударом — второй. Он так страшен, что заставил матроса сделать в воде сальто. Эти удары — всего лишь осторожные прикосновения смертоносной брони. На миг Валерий Косяк закрывает веки, а открыв глаза, видит перед собой свиноподобное тупое рыло с парой неспящих глаз. Акула! Непобедимая бестия мгновенно реагирует на взгляд и кидается в сторону. Только тут до человека доходит весь окончательный трагизм ситуации. Вокруг него по замкнутому кругу плыли плавники шести-семи свинцово-серых чудовищ: каждое туловище длиной в три-четыре человеческих роста. Только у дьявола могут быть такие шесть пальцев — чутких, как зеницы, прочных, как смерть, и с пастью в виде жерла, увенчанного тысячью зубов острее лезвия бритвы. Кто и зачем создал эту тварь? Отчаяние моряка было столь сильным, что он захотел набрать в рот воды и погрузиться навсегда. Но акулы почему-то медлили с нападением. Ожидая атаки только сзади — зубами по ногам, Валерий Косяк кружил по горизонтали, чтобы держать акул перед своим лицом. Смерть грезила. Солнце поднималось к зениту. Теплоход исчез за горизонтом. А часовая стрелка жизни все продолжала кружить вокруг оси — отчаяние отступило. Была не была! и матрос решил плыть вперед, за кораблем, стараясь не сбиться с курса, по которому за ним вернется — обязательно, обязательно, обязательно! — «Капитан Вислобоев». Вот оно — чисто советское чувство. Это, может быть, был самый отчаянный момент — грести вперед. Акулы не тронули. Но и кольца не разорвали. Безмолвные дьяволицы продолжали пристальный смертоносный хоровод, только круг стал шире ровно на столько метров, на сколько матрос проплывал вперед. Акулы плыли то плавно и лениво, чуть ли не небрежно, то вдруг делали молниеносные нервозные рывки устрашения жертвы. Короткие рыла, косо уходящие к брюху, и там — почти на белом животе — черный кривой серп пасти; эту щель нельзя трогать рукой, как нельзя трогать работающую дисковую пилу на лесопилке; еле заметные колыхания плавников; жаберные полумесяцы. В прозрачной толще воды хорошо видно, как мокро блестят акульи глаза, в них нет ни капли чувств, ни тени мысли, ни злобы, ни ненависти, ни голода — так смерть не интересуется жизнью, — но в глаза человека они старались не смотреть. Круг. Еще один. Еще. Волна бьет матросу прямо в лицо. Солнце настигает зенит. Океанский бриз чуть стихает. К хороводу акул прибывают еще две бестии зла… Так что же — в конце концов спасло Валерия Косяка? Ведь пройдет не меньше двух часов, прежде чем на теплоходе действительно забьют тревогу и капитан Верховенецкий прикажет поворачивать «Капитан Вислобоев» обратно. Два плюс два равно четыре. Четыре часа в окружении акул… так что же? Ответ есть, и он однозначен — человека спасла мольба. Так же молча, про себя, в полной тишине безмолвия, Косяк обращался к акулам, то-ругая их матом, то лаская словами чудовищ, то приказывая, то даже угрожая расправой плывущим рядом слиткам свинца, но чаще умоляя не трогать, не нападать, пощадить. И все четыре часа, мертвые для живых, снаряды бесстрастно и бесчеловечно внимали его мольбе, то уходя глубже в толщу воду, то вдруг резко вылетая на поверхность, то цепенея в откосах солнца, то позевывая серповидной пастью и пуская на свободу воздушные пузырьки, то вновь устремляясь по кругу мольбы… В последний раз Валерию Косяку повезло, когда пять часов спустя, его увидели с палубы товарищи: пловец в тесном кольце чудовищ вызывал ужас. Крупная зыбь помешала спустить шлюпку с борта, пришлось подходить прямо судном, ловить матроса канатной петлей. Кольцо акул разомкнулось только тогда, когда жертву подняли на борт, да и то не сразу — еще несколько долгих секунд бестии плыли по кругу идеального смысла, а затем прянули в разные стороны — без стрелки циферблат смерти сразу распался. Передайте капитану, что все в порядке, и Косяк потерял сознание.

Эрон наконец добегает до геометрической рощицы сущего и бродит среди кущ надмирного смысла, вкушает амброзии идеальных идей: беззащитное — неуязвимо.