Разменная монета

Козлов Юрий Вильямович

В повестях Юрия Козлова предпринято своеобразное художественное исследование последних лет нашей действительности. Тут и семейная драма — повесть «Условие», и исполненные психологических коллизий взаимоотношения старшеклассников — повесть «Имущество движимое и недвижимое», и яркая картина сегодняшнего распада — повесть «Разменная монета». Главные герои произведений Ю. Козлова — молодые люди, наши современники. Написанная живо, увлекательно, динамично, книга вряд ли оставит равнодушным читателя.

1

Первую половину рабочего дня Никифоров провёл в своём кабинете, читая иностранный детектив. Детектив был хорош, но раздражали подробности чужой жизни. Иное качество существования выставлялось едва ли не с каждой страницы, как золочёные ослиные уши. Никифоров подумал, что читатели в других — более счастливых в смысле быта и прочего — странах, вероятно, не замечают золочёных ушей. И не золочёные они для них вовсе. Он сам не знал, почему картины чужого благоденствия вызывают в нём злобную безысходную тоску. «У нас бы, — захлопнул книгу Никифоров, — все эти подозреваемые сидели бы с первого дня. И не консультировались бы с адвокатами за коньячком, а получали бы по морде от следователя в кабинете!»

Но не безнадёжно плоха была родная страна.

К примеру, в том, где консультировались с адвокатами, мире абсолютно невозможны были бы никифоровская контора — «Регистрационная палата», подлестничный его кабинетик с круто съезжающим потолком, узким и длинным, как бойница — каких трудов стоило прорубить его в старинной кладке! — окном. Невозможен не потому, что его выгородили из пустого паутинного пространства под лестницей, а потому что никто с утра не стукнулся в дверь, ни один телефонный звонок не потревожил начальника «транспортно-экспедиционного отдела» — так значилось на табличке на двери.

Никто, нигде, ни при каких обстоятельствах не потерпел бы подобного отдела.

2

И не он один. Впечатление было такое, что судьбу в одночасье пересилило всё третье управление, как птица Феникс, воспрянувшее из пепла расформированной «Регистрационной палаты».

Какая тоска была сидеть в «Регистрационной палате» до так называемого расформирования! Сто восемьдесят в зубы, мерзкая, залитая газовым дневным светом комната, лица как у трупов, двадцать письменных столов, бесконечные библиографические карточки, карточки и никаких перспектив! Никифоров и Джига пришли сюда после окончания полиграфического института. Думали прокантоваться годик-другой, оглядеться, да податься куда-нибудь, где повеселее. А застряли на десять лет. Влипли, как мухи в мёд, который, впрочем, не был сладким и неизвестно, был ли мёдом.

Никифоров вспоминал минувшие десять лет как непрерывно длящийся сон. Утреннюю езду в переполненном вагоне метро среди кашляющих, красноглазых, злых людей. Тупое ежедневное сидение за столом. Заполнение карточек. Бесследное исчезновение карточек в жёлтом ячеистом чреве гигантского, во всю стену, шкафа — в него сливались с двадцати столов карточные ручейки с описаниями всех печатных изданий, выходящих в стране, регистрируемых «Регистрационной палатой». Длинные перекуры. Иногда, в отсутствие начальства, портвейн в библиотеке — аварийном сыром помещении — под прогнувшимися от размокших мохнатых газетных подшивок полками. Ежесентябрьские выезды на картошку. Тут портвейн лился рекой, стесняемые городской суетой, незамужние девицы раскрепощались, превращались в настоящих Мессалин. Редкие посещения типографий для приёмки обязательных, отчуждаемых в «Регистрационную палату» экземпляров на месте, только тут иногда и удавалось разжиться приличными книжками. Бурные профсоюзные собрания. Тощие праздничные заказы. Всю оставшуюся жизнь, которой за вычетом забираемых физическим сном ночных часов оставались сущие крохи.

Обидно было не столько за бессмысленно канувшие десять лет, сколько за то, что только сейчас Никифоров понял, как он отупел, опустился за эти годы. «Да брось ты, — помнится, утешил его Джига, — ум и глупость — категории, определяемые задним числом, главным образом для оправдания или осуждения того, что не нуждается ни в оправдании, ни в осуждении, поскольку это жизнь. Человек умён или глуп ровно настолько, насколько ему нравится жить так, как он живёт, а если не нравится, изменять собственную жизнь в сторону «нравится». Ум и глупость — категории чисто вспомогательные, абсолютно субъективные. Как стереооткрытка с двумя различными изображениями. Как посмотришь. Под одним углом — дурак дураком. Под другим — умный умнее некуда». — «Допустим, — согласился тогда Никифоров, — ум и глупость — категории вспомогательные, субъективные. Но как быть с цинизмом?» — «С цинизмом? — удивился Джига. — При чём здесь цинизм?» — «Как быть с душой?» — спросил Никифоров. «При чём здесь душа?» — вторично удивился Джига.

Говорить с Джигой о цинизме, о душе было так же бесполезно, как выяснять, кто он по национальности. У Джиги было острое узкое лицо, крепкий (не славянский) подбородок, светло-серые, ничего не выражающие глаза. Родом Джига был из-под Воронежа, что никоим образом вопрос о национальности не проясняло. Родителей его Никифоров не видел. Джига был до того равнодушен к этому вопросу, что ни разу толком на него не ответил. Хотя бы для того, чтобы Никифоров отвязался. «Да какое, собственно, это имеет значение?» — искренне удивился он пятнадцать лет назад, когда они учились на первом курсе и Никифоров впервые поинтересовался. Никифоров объяснил, что, собственно, значения никакого, просто фамилия необычная. «А я сам не знаю», — пожал плечами Джига. «Не знаешь, кто ты по национальности?» — зачем-то уточнил Никифоров. «Нет», — легко, как если бы у него спросили закурить, а он не курил, ответил Джига. «Ну а по паспорту?» — Никифоров сам не понимал, чего пристал к человеку. «По паспорту русский», — зевнул Джига.