Зона

Мясников Алексей

Обыск, арест, тюрьма — такова была участь многих инакомыслящих вплоть до недавнего времени. Одни шли на спецзоны, в политлагеря, других заталкивали в камеры с уголовниками «на перевоспитание». Кто кого воспитывал — интересный вопрос, но вполне очевидно, что свершившаяся на наших глазах революция была подготовлена и выстрадана диссидентами. Кто они? За что их сажали? Как складывалась их судьба? Об этом на собственном опыте размышляет и рассказывает автор, социолог, журналист, кандидат философских наук — политзэк 80-х годов.

Помните, распевали «московских окон негасимый свет»? В камере свет не гаснет никогда. Это позволило автору многое увидеть и испытать из того, что сокрыто за тюремными стенами. И у читателя за страницами книги появляется редкая возможность войти в тот потаенный мир: посидеть в знаменитой тюрьме КГБ в Лефортово, пообщаться с надзирателями и уголовниками Матросской тишины и пересылки на Красной Пресне. Вместе с автором вы переживете всю прелесть нашего правосудия, а затем этап — в лагеря. Дай бог, чтобы это никогда и ни с кем больше не случилось, чтобы никто не страдал за свои убеждения, но пока не изжит произвол, пока существуют позорные тюрьмы — мы не вправе об этом не помнить.

Книга написана в 1985 году. Вскоре после освобождения. В ссыльных лесах, тайком, под «колпаком» (негласным надзором). И только сейчас появилась реальная надежда на публикацию. Ее объем около 20 п. л. Это вторая книга из задуманной трилогии «

Лютый режим

». Далее пойдет речь о лагере, о «вольных» скитаниях изгоя — по сегодняшний день. Автор не обманет ожиданий читателя. Если, конечно, Москва-река не повернет свои воды вспять…

Есть четыре режима существования:

общий, усиленный, строгий, особый.

Общий обычно называют лютым.

«Столыпин»

Арестантский вагон: клетки вдоль коридора. Клетка-купе не на четверых, как обычно, — на пять, от силы на шесть. Две полки снизу, наверху сплошные нары с дырой для лазания. Нас ехало 12 человек. По двое на нижних полках валетом, восемь на ребрах, как в шпротной банке, вверху. В вагоне нашего брата, сказывают, человек 80. В крайней дальней клетке несколько баб. Где-то рядом с ними солдатское купе. И прапорщик. Слышен гогот оттуда.

Почему «столыпин»? Петр Столыпин — последний крепкий и здравомыслящий государственный деятель старой России. Опора и надежда одряхлевшего государства. Твердой рукой удержал корабль в анархической болтанке 1905–7-х годов. Сбил волну и вывел страну в XX век, на путь конституционных реформ, на путь управляемой эволюции вместо трагических сюрпризов разрушительных революций. России открывалась хорошая перспектива занять достойное место среди цивилизованных народов. За это его убили. Не царь мешал, мешал Столыпин. Вся семья его стала жертвой революционного фанатизма. Дочерей взорвали, Столыпина застрелили. Даже в русской истории трудно найти более трагическую участь. И все полетело к черту. Личная трагедия Столыпина обернулась трагедией царской семьи, трагедией всей нации. Столыпин был гвоздь, на котором в ту пору держалась русская государственность. Не стало его и ничего не стало. Шайка диктаторов затопила страну в междоусобной крови, задушила затем всякое проявление общественной жизни. Так с тех пор и живем, если это можно назвать жизнью. А ведь могло быть совсем по-другому. Что после этого спорить о роли личности в истории? Каков человек у руля, такова и история. Русская во всяком случае, это уж точно. От добрых дел и намерений Петра Столыпина ничего не осталось. Вытравили, извратили саму память о нем. И, то ли порочной, то ли сатанинской причудой, закрепилось в народе имя его одной лишь глумливой издевкой. Бегает по большевистской России неутомимый труженик — арестантский вагон. Не один — тысячи их развозят подневольных строителей коммунизма по тюрьмам и лагерям. Никто не знает, кто такой был Столыпин, но почему-то вагоны эти все называют его именем. На чекистском маршруте паровоз «Феликс Дзержинский» — это понятно, но вагон-то «столыпин» почему?

Известно, что Столыпин был инициатором массового и добровольного переселения нищих крестьян из европейской части в Сибирь и на Восток. Переселенцам давали землю и деньги. Прежде они добирались на собственных подводах, Столыпин дал поезда — удобнее и быстрее. Специальные вагоны для переселенцев, пусть теплушки, — комфорт не ахти, но все лучше, чем месяцами месить грязь на подводах. И ведь не в клетках везли, причем тут нынешний арестантский вагон? Может быть тоже введен при Столыпине? Я никогда не слышал об этом, но если так, то это значит, что пешие кандальные этапы заменили тогда железной дорогой. Хуже не стало. Для той поры вагон был неплох, настолько неплох, что даже благодетели человечества, коммунисты, за 80 лет не придумали ничего лучше. Просто удивительно. Ну, пока не весь мир, как обещают в Интернационале, но страну действительно разорили до основания, камня на камне не оставили, «а потом мы наш, мы новый мир» да, построили, к этому прогрессу еще и научно-технический — все вверх тормашки, все по-новому и только один предмет унаследован в первозданной сохранности — арестантский вагон. Но это уже заслуга не Столыпина, а тех, кто убил его. Им и надо воздать должное.

Куда везут? День в дороге, а этот главный вопрос оставался открытым. Вологда? Пермь? Коми? Куда подальше? Впереди необъятный Север или бескрайний Восток, конца не видно, но пайка — две булки хлеба, значит на двое суток, а это не дальше Урала. Правда, поговаривают о транзите. Мол, пайка может до транзитной тюрьмы, а там снова этап, хоть до Магадана. Ближние зоны, говорят, переполнены и можно и с малым сроком, и с общим режимом угодить из Москвы, например, в Улан-Батор, Читу, хоть куда. Бывает до места идут месяцами, через три, а то и четыре транзитки, так что два хлеба еще не финиш. Знают сведущие: транзитные тюрьмы не сахар, лучше сразу до места и потому то и дело к солдатам: «Куда?» Солдаты молчат или отшучиваются: «На кудыкины горы. До конца срока доедешь». Но слушок пополз: вроде не далеко, до Перми точно, а там видно будет.

Дрема в тесноте тяжелая. Отдерешь веки и в окно. Не помню, есть ли оконце в самом купе? Кажется, что-то было узкое, зарешеченное — сверху можно смотреть, но там лежат головами, не протолкнешься. А может и не было. Нормальное окно с другой стороны, в коридоре, в него и смотрели сквозь решетку «купейных» дверей. Поля, леса, деревни; часами, на сотни километров зеленое безлюдье, да стайки серых изб. Заезженный, удручающе унылый, нищий пейзаж. Не любил я восточных дорог, старался избегать их, предпочитая самолет.

Транзитка

В Свердловск прибыли к полуночи. Долго маневрировали. Наконец, солдаты забегали, звякнули затворы первого «купе», пошли на выход. Доходит до нас очередь. Выпускают группами, по пять. «Живо! Живо!» — солдаты торопят. По вагону шастает офицер, принимает «товар». Прохлада, свежий воздух, станционный дух мазута и гари в угольной черноте ночи. На тускло освещенной земле, между рельсами, передние пятерки уже на коленях. Под дулами автоматов падаем и мы в ряд. За нами следующие. Дрожат нервные языки овчарок. Не очень они нам рады. «Ближе! Тесней!» — команда. Двигаемся на коленях вплотную к затылкам. Собаки рычат. Поза такая: стоишь на одном колене, другая нога вытянута назад, обе руки спереди на мешке. Поседевший от пыли московских тюрем лефортовский мешок на родной уральской земле. Шевельнешь рукой, поправишь ли ногу — рычание. Нас считают. Встаем по команде, и грозный конвой ведет нас через линии на лампочный свет открытого загона, где темнеют кузова воронков.

Минут через сорок вступили на коричневый кафель прихожего коридора Свердловской тюрьмы. Четвертая моя тюрьма за неполные десять месяцев. Стены, стены, угрюмые углы, мрачные проходы в разные стороны жутковатого тяжелого треста. Выстраиваемся вдоль коридора в две длинные шеренги. Офицеры в форме внутренних войск с кипами наших дел в больших конвертах. Проверка. Офицер выкрикивает фамилию, ты называешь статью, начало и конец срока. Всю колонну ведут во внутренний двор тюрьмы. Несмотря на глухую ночь, из-за решеток тускло освещенных окон черных коридоров, с разных сторон крики: «Откуда этап?» «Гаврила, ты здесь?» «Москва, про Фильку не слышно?» «Земляки, подкиньте свежего петуха!» («Петухами», «гребнями», «голубыми» называют педерастов). Под ногами чавкают лужи. Вваливаемся в обшарпанное помещение, серые стены в подтеках. Передние уже разделись, заматывают одежду на проволочные вешалки, сдают в прожарку. Тут хозяйничают прапора и зеки из тюремной обслуги. Как всегда торопят. Пестрят синие наколки на голых телах. Все нагишом, мешки сданы, одежда в прожарке, с собой только мыло, мочалка. Открывается железная дверь, и мы в бане. Тюремная баня — одно название, на самом деле это душ. Народу много, леек не хватает, к тому же не все исправны — иные вообще не работают, иные еле струятся, там только холодная, здесь только горячая. Намылишься, потом ждешь момент, чтобы ополоснуться. Голос прапора из окошка в двери: «Выходим!» Половина еще в мыле: «Постой, командир!» Вода совсем кончается, давка у последних струй. Выгоняют всех разом. Не туда, где раздевались, это другое помещение — «одевалка». Наши мешки, одежда из прожарки свалены большой кучей. Налетаем, рвем друг у друга, расталкиваем по скамьям. Кто-то ходит, ищет белье, кто-то мешок не найдет. Между тем прапор на выходе вызывает по фамилиям. Полуголые, полотенца на шее, остальное в руках, выходим на воздух. Прапора, не останавливая движения, требуют одеться, одеваемся по пути. На первом этаже тюремного корпуса снова выстраивают в две шеренги. Снова фамилии. Большая группа отделилась от нас. Их камера правее, № 146. Нас, оставшихся, человек 10–12, — напротив, в камеру № 137.

Эх, что за камера! Только открыли дверь — ударило смрадом адской духовки. Тесная толпа полураздетых, распаренных грешников едва сдерживалась, чтобы не вывалиться за порог. «Командир, хоть кормушку открой!» «К нам? Да ты что не видишь: стоять негде!» Менты напирали сзади, мы втискивались в сплошное месиво, каким-то чудом все же растворялись в нем. Еще толчок и дверь удалось закрыть. Меня подхватило, словно винтом мясорубки, и прибило к краю переполненных нар. Присесть куда-либо нечего было и думать. На нарах ни одной свободной щели. Пол сплошь устлан телами, кто-то лежит, кто-то сидит, остальные стоят — некуда деться. Наш этап сгрудился у стола, за которым лихие ребята, не обращая внимания на давку, стучали костяшками домино. Да, в такой «буче, боевой и кипучей», я еще не бывал. «Откуда, земляк?» — спрашивают из глубины нар. «Из Москвы». Выныривают несколько юных бледных физиономий, спрашивают вперебой: «Сахарку не найдется? Курехи?» Рядом приподнимаются на локтях, ждут, что скажу. Есть, говорю, да только куда мешок поставить? Мигом подобраны ноги, несколько рук помогают мне протиснуть с пола мешок. Достаю коробку быстрорастворимого сахара, кулек карамели, пачку табаку. Расхватывают в момент, едва успел отобрать оставшиеся в кульке конфеты: «Не все сразу, это на завтрак». «Да ты садись, двигай к нам». Сбрасываю мешок на пол, сажусь. Экая удача! Народ крутит цигарки, кашляют, хвалят табак. Медовое благовоние «Золотого руна» как бы разряжает спертую духотищу. Дышится легче. Люди добреют, теснятся. Я продвигаюсь внутрь, слава богу, можно вытянуть ноги. С верхних нар, под углом к нашим, прыгает армянин и, рассекая толпу, прямо ко мне: «Друг, дай конфетки! Табачку строгачам дай! — Поворачивает голову к дверям, где стоит наш этап. — Москва! У кого что есть, табак, конфеты, давай со строгачами поделимся!» Армянин собирал дань для другой камеры, где сидит строгий режим. Но не только. Оттуда же с верхних нар требуют и им тоже: на дорожку, на этап. Достань я мешок — ничего не останется. Соседи шепчут на ухо: «Все не показывай». Заслонив меня, подают армянину коробку с остатками сахара, горсть табаку: «Бери, что осталось. Он уже дал». Армянин передает дань какому-то мелкому пацану и устремляется к основной группе москвичей. Там заминка, никто ничего не дает. «Чего стоите? — кричат с верхних нар. — Сыпь на стол! Строгачам жалеете?» Среди москвичей бормотанье. «Говорят ничего нет», — с ехидным оскалом оповещает армянин верхние нары. Там вскакивает на ноги сухой, длинный, острый, как нож, субъект и кричит, точно режет: «Не-е-ту? А ну сидора на круг! У кого что найдем — весь сидор вытряхнем. Налетай пацаны!»

От субъекта прыгают двое на помощь армянину, который уже волок мешки московского этапа ближе к нарам. Сиганул туда шустрый парнишка и с нашего ряда, его звали Башир. Из московских плотных мешков полетело по рукам содержимое: вороха белья, рубашки, приготовленные загодя зековские костюмы и, конечно, сигареты, папиросы, свертки с едой и конфетами. Все шло сначала наверх, а оттуда что негоже раздавалось нижним. Москвичи угрюмо молчали. Субъект наверху тянулся струной, заходясь от дрожи: «Все, все сидора тряси! Бери, кому что надо. Пусть помнят Свердловскую пересылку, жмоты!»

— Где твой сидор? — говорит мне пожилой, беззубый Егор. — Тащи быстрей в головá.