Подборка около 60 статей написанных с 1997 по 2015 гг
Игорь Павлович Смирнов (р. 1941) — филолог, писатель, автор многочисленных работ по истории и теории литературы, культурной антропологии, политической философии. Закончил филологический факультет ЛГУ, с 1966 по 1979 год — научный сотрудник Института русской литературы АН СССР, в 1981 году переехал в ФРГ, с 1982 года — профессор Констанцского университета (Германия). Живет в Констанце (Германия) и Санкт-Петербурге.
Дама с РС
"РС" в заголовке следует произносить не как "эр-эс", а как "пи-си". Клянусь, что под "пи-си" я не подразумеваю ничего иного, кроме "реrsоnаl соmрutеr". Речь в статье пойдет о компьютерной литературе.
Тем, кто занят расшифровкой намеков, посредством которых словесное искусство испытывает и ставит под вопрос умственные способности человека, редко приходится рассчитывать на стопроцентный успех. Истина интерпретатора — по большей части неполная, колеблющаяся, предположительная, лишь более или менее правдоподобная. Принципиально неверифицируемое до конца художественное слово убавляет спеси пытливому интеллекту, которому оно открывает его гипотетическую природу. Редкое исключение из только что сформулированного правила составил в моей литературоведческой практике намек Надежды Григорьевой (в дальнейшем: НГ) в начале ее "Лупы" на некоего обладающего чувством стиля читателя, который отечески пожурил молодую писательницу за сравнение "лиц прохожих" с "вареной колбасой", не распознав здесь цитату из "Доктора Живаго". У меня нет ни малейших сомнений по поводу того, кого именно имела в виду НГ. Какие тут, к ляду, гипотезы, когда этим "читателем" был я! Надо же было мне, автору двух книг о Пастернаке, так подо…, пардон, промахнуться! Небось на Бориса Леонидовича моя критическая десница (она же — шуйца) не поднялась бы! Право же, мне еще далеко, — хочется надеяться, — до патриарха.
Дело было так. НГ прислала мне по электронной почте в Констанц тот кусок ее текста, в котором живописалась поездка псевдочеховского Гурова из Петербурга в Москву (по сентиментально-сатирическому маршруту, проложенному Радищевым). Я ответил письмом, длинную выдержку из которого привожу:
"В 1970-80-х гг. литература — благодаря в высшей степени талантливым усилиям Пригова, Рубинштейна, Сорокина и некоторых других — скончалась. Сорокин продолжил ту традицию издевательства над литературой в литературе же, которую создали Рабле, Стерн, Достоевский, Андрей Белый, Селин. И все же самоотрицание литературы никогда не заходило так далеко, как у Сорокина. Потому что он боролся и борется не с одной лишь литературой, как его предшественники, но с любым продуктом воображения, то есть с культурой во всем ее немалом историческом объеме. И к тому же не противопоставляет культуротворчеству ничего — ни "единственного", как это делал Штирнер, апологетизируя индивидуума, ни "деконструкцию" (метафизики), на которую полагался Деррида, ни — даже — монструозную вещную темноту, которая, по Жижеку, есть собственно "реальное" в нас, насквозь зараженных ложным сознанием.
Эта критика культуры, не обольщающаяся надеждой на то, что у критикуемого предмета есть альтернатива, оказалась кризисом, из которого трудно найти выход. Его принялось искать, я бы сказал, постсорокинское поколение 90-х. Три пути кажутся мне характерными для наших дней.
Эдик
Автор благодарен Анастасии Шубиной и Габриэлю Суперфину, которые помогли ему в работе над этим очерком
В названии моего очерка глухой согласный на месте звонкого "д" был бы уместнее. В отличие от Канта (и вместе со всеми его русскими критиками), я не верю в то, что нравственность — достояние человеческого разума и, следовательно, присуща всем мыслящим без разбору. "Ладомира соборяне" (чтобы не пытать читателей интертекстуальной загадкой, я напомню им, что у Хлебникова названные им так существа заменили "д" на "т": "Это шествуют Творяне…") — исключение из рода человеческого, которое потому и возможно, что сам homо sapiens выломился из природного царства. Люди, у которых этика в крови, дают прочим ощутить, что и те изолированы, одиноки в чуждом им космосе и что им было бы соответственнее сплотиться и примириться, чем бороться друг с другом, чем пребывать в состоянии незнания по поводу того, что собственную исключительность нельзя превозмочь, расправившись с таковой же Другого. Этика растет из подражания тем, кто отказался от схватки с себе подобными одиночками. Иначе: она подставляет имитацию (в том числе imitatio Сhristi) на место уничтожения дифференциации. Еще иначе: для нравственного человека не существует противопоставленной ему экземплярности. Эдик, он же Эдуард Анатольевич Шубин, был для меня водителем в область нравственности. Стоит ли говорить о том, что копии никогда не дотянутся до оригинала. И что сказанное относится не только ко мне, но и к тому большинству в социальном мире, которое этично в долг (заимствованное не принадлежит никому — останусь ли я себе тождественным или потеряю всё, что имею, если верну взятое напрокат?).
Если принять мои соображения, то весь вопрос в том, откуда берутся личности с этической харизмой? Эдик для меня — икона, но я не богомаз. Однажды я видел его мать — скромную и скорбную женщину в черном. Она молчала, держалась в тени. Эдик проявлял трогательную заботливость о ней. Кажется, она не справлялась со своей психикой. Дойдя до этого места текста, я теряюсь в догадках. Мне представляется, что человек с врожденной безупречной нравственностью, пример — остальным, есть тот, кто стал исключением из исключений, однажды в жизни партиципировав другое всем (скажем, материнское безумие).
С Эдиком я познакомился, потому что мы оба учились в аспирантуре Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР, будучи причисленными к Сектору советской литературы. Мой эстетический демон бежит меня, когда я пытаюсь вспомнить тех, кто нас окружал в качестве старших товарищей. Но протокольность иногда бывает почище изобразительности. Ограничусь только одной характеристикой. Сектор возглавлял Валентин Архипович Ковалев, бывший во время Второй мировой войны армейским прокурором на Дальнем Востоке. Высокий лоб, вогнутый на висках череп, неподвижное — без мимики — лицо. Предмет занятий — Леонид Леонов ("леононист", — проходились по поводу Ковалева его подчиненные, среди которых были и неофициальные сотрудники тайной полиции — учреждения, склонного, как известно, к шутливым вольностям, если те не задевали его самого). Главная идея заведующего Сектором состояла в том, что литературовед должен быть обвинителем литературы. Суду специалист не подвергал только Леонова. Почему именно его — неразрешимая тайна для моего пытливого ума. Но почему Ковалеву был свойствен пусть и крайне избирательный, но все ж таки гуманизм, я, похоже, знаю: у прокуроров бывает что-то вроде зависти к адвокатам. После окончания аспирантуры и Эдику, и мне предстояло остаться сотрудниками в Пушкинском Доме. Леононист пригласил нас на собеседование с тем, чтобы предупредить молодежь о тех опасностях, которые ожидают ее на пути, прикасающему к творчеству. Ковалев вел речь о грехе формализма. Я возражал, как мог. Эдик — нет. Он прощал ему всё. Эдик боготворил — в духе времени — Бахтина, и ему не было дела до формалистов, которых когда-то критиковал его кумир. Но он не ссорился с Ковалевым не поэтому: он принимал даже его — во всей широте своей души. Укради, убей, соврати жену ближнего своего, запрети формализм, задуши молодую волю к созиданию, — что бы мы ни учинили, кто-то простит нас и приветит обескураживающей улыбкой. Она и есть категорический императив — знак, адресованный тем, кто танатологичен, и означающий для них, что они спасены еще до смерти. Улыбка Эдика неописуема. Мне жаль не заставших ее. Эдик не был праведником. В аскеты подаются из неумения прощать.