«Успех» — роман, с которого началась слава Мартина Эмиса, — это своего рода набоковское «Отчаяние», перенесенное из довоенной Германии в современный Лондон, разобранное на кирпичики и сложенное заново.
Жили-были два сводных брата. Богач и бедняк, аристократ и плебей, плейбой и импотент, красавец и страхолюдина. Арлекин и Пьеро. Принц и нищий. Модный галерейщик и офисный планктон. Один самозабвенно копирует Оскара Уальда, с другого в будущем возьмет пример Уэлбек. Двенадцать месяцев — от главы «Янтарь» до главы «Декабрь» — братья по очереди берут слово, в месяц по монологу. Квартира у них общая, трактовки одних и тех же событий разные.
1: Январь
I
— Терри на проводе, — сказал я.
Телефонная трубка прокашлялась.
— Привет, Миранда, — продолжал я. — Как дела? Нет, Грегори на минутку вышел. Перезвони чуть позже. Ладно. Пока.
На самом деле Грегори сидел рядом с дверью, положив руки ладонями вверх на крашенный под мрамор кухонный стол.
— Порядок? — спросил он.
II
— Это Грегори, — прошелестел я.
— О, — откликнулся телефон. — Да, Грегори, это я, Миранда.
— Ну что?
— …Как ты?
Я посмотрел свои ногти на свет — гладкие и блестящие, как миндалины.
2: Февраль
I
Грегори Райдинг — мой названый брат. Это правда. Его родители усыновили меня, когда мне было девять лет. Этот первый отрезок своей жизни, надо сказать довольно дерьмовый, я провел на Доукин-стрит в районе Сковилл-роуд в Кембридже — не совсем трущобе, но движущейся в этом направлении (с тех пор я там ни разу не был. Возможно, теперь это действительно трущоба); представьте себе группки послевоенных полуразрозненных домов, обрамляющих узкие желтые улицы, клочки зелени, которые, как считалось, вам полагается иметь, старые мотороллеры в садиках позади дома. Моя мать умерла, когда мне было шесть, и три года у нас с сестрой был единственный опекун — мой отец, Рональд Сервис. Потом умерла и сестра. Не знаю, убил ли отец мою мать, но наверняка знаю, что он убил сестру, потому что я был там в тот момент и видел, как он это сделал. (Легко видеть, как я настолько замудохался. Да, я слишком распространяюсь на эту тему. И не собираюсь ни перед кем извиняться. Просто все это слишком скверно. Я имею право распространяться об этом, ведь именно потому настолько и замудохался.) Рози Сервис было семь лет, когда Ронни Сервис убил ее; у нее были веснушчатые щеки, тонкие, как спички, ноги и такие немыслимо узкие плечи, что у меня щемит сердце от нежности к ней даже теперь — даже теперь, когда я день ото дня все глубже увязаю в дерьмовом болоте, в которое превратилась моя жизнь. Возможно, этот полоумный говнюк (мои словечки, как и все остальное, что происходит со мной в последние дни, становятся все грубее и грубее) и не собирался делать это с Рози. Но может, он собирался сделать это со мной?
Так или иначе, убийство сильно взбудоражило местных жителей. И правда, если бы власти так позорно не затянули дело, вполне вероятно, что семья Грега никогда не обратила бы на мой случай своего мигающего филантропического взора. Я пребывал в одиночестве на сцене в доме номер 11 по Доукин-стрит больше недели: люди приходили, чтобы забрать моего отца, люди приходили, чтобы забрать мою сестру (она отбыла тихо, он — шумно), но никто не пришел за мной (хотя бы какой-нибудь сбрендивший ублюдок. Впрочем, забрать, но куда?). И вот целую неделю я в ужасе обходил помертвелые комнаты, забредая то в зловонный мир судомойни, где стояло скисающее молоко и лоснящееся масло, по ночам грыз ногти от тоски и страха, тонул в тягучем послеполуденном времени, отмеряемом взмахами маятника. Представляете? Я ни разу не вышел из дому и держался подальше от окон. Я прятался. Мне было очень, очень стыдно за то, что сделали те двое.
Меня подловил ликующий газетный репортер (действительно подловил; он постучал в дверь и услышал, как я взбегаю по лестнице; он быстро нагнулся и заметил меня сквозь щель почтового ящика: так что считай — подловил). Похоже, репортеру доставляло подлинное удовольствие иметь со мной дело. То же можно сказать и о газете, на которую он работал (они сцапали меня и печатали обо мне статьи под аршинными заголовками). Именно их злорадство насчет моей плачевной судьбы впервые затронуло воображение семейства Райдингов — по крайней мере, его патриарха; позже я узнал, что мистер Райдинг по утрам читал ежедневные отчеты за сплоченным семейным столом, доводя до состояния отчаянной, смертельной скуки всех присутствующих. Как я скоро выяснил из первых рук, Райдинг-старший был ненасытно сострадательным человеком (иными словами, окончательно свихнулся на свой, шикарный, манер. По сути, таковым он и остался) и, выражаясь отнюдь не фигурально, не мог позволить себе успокоиться, пока я, к его удовлетворению, не попаду под чью-нибудь опеку. Что опять-таки в его химерическом мире причудливых причин и следствий означало, что я должен попасть под его опеку. К тому же, очевидно, его извилистый ум был заинтригован определенными параллелями между нашими семьями, параллелями одновременно столь случайными и очевидными, что какое-то время я, сгорая от нетерпения, подозревал, будто в один прекрасный день некое чудесное родство в стиле Филдинга решит наши судьбы: мистер Райдинг и мой отец были ровесниками, а наши с Гретом дни рождения не совпадали всего на сутки; Урсуле, сестре Грега, было в те дни семь лет, как и моей, обе родились близнецами и своих двойняшек пережили — ну и так далее… По мере того как рос скандал относительно того, куда меня в конце концов определить, росла также непостоянная, но глубокая тревога мистера Райдинга. Он впал в состояние полной одержимости своей идеей, к вящему раздражению своей жены и смятению и беспокойству детей. На этой стадии за мной некоторым образом присматривали. Ведя за собой толпу переодетых в штатское полицейских, некий тучный общественник явился, чтобы отвести меня в такое место, откуда меня можно было бы снова забрать уже более приличным образом. И что же меня там ожидало? Полмесяца меня регулярно мыли в ванне и кормили, а по ночам укладывали в постель с простынями из искусственного шелка, которые поутру, как гаррота, стягивались у меня на шее огненным узлом. Я не испытывал никакой привязанности к этому месту с его атмосферой истеричного самодовольства, никакой благодарности к работавшим там людям; я был в их власти, или мне так казалось, так что все они малость меня ненавидели. В последнее утро заглянула сестра-хозяйка, чтобы причесать меня и, пахнув мочой, ласково благословить, на свой лад. «Будь вежливым, веди себя хорошо и считай, что тебе повезло», — напутствовала она меня.
Поскольку я полностью сознавал свои птичьи права (сирота, лишенный каких бы то ни было привилегий, подкинутое дитя — сгусток паники и отвращения), угадать мои чувства, связанные с предполагаемым усыновлением, не составит большого труда. Я вглядывался в семейный раздел, помещенный на первой странице местной газеты (заголовок гласил: «Райдинги заявляют: „Мы должны действовать“»), до тех пор, пока… сложно описать мои тогдашние ощущения… Я вглядывался в фотографию до тех пор, пока рамки ее не раздвигались и я не переносился в щедро залитый светом мир правильности и симметрии. Дряхлый старик по имени Генри Райдинг (темный костюм, задранный кверху подбородок) рядом со своей значительно более молодой женой в восхитительной шляпке: в похожем на башенку промежутке между их лицами можно было различить представительный, красивый портал Риверз-холла — изогнутый металлический дверной молоток, две урны, уводящие вглубь ступени. Перед ними, по обе стороны от высоких родителей, фотограф поместил, если можно так выразиться, моего брата и сестру (нет — нельзя. Они не захотят видеть во мне брата. Да и я на их месте не захотел бы): дочка, девочка с острыми понятливыми чертами лица, похожая на персонажа из не очень страшной сказки, и мальчик, сын, Грегори, серьезный маленький Фаунтлерой
II
А как начинается мой день?
Безрадостно. Болезненно. Квартира, в которой я живу, это квартира старшего сына: она спланирована дня одного человека; она спланирована для меня. Просторная гостиная с лепным карнизом, тесно сомкнутые ряды книжных стеллажей и блистающие белизной окна были во время оно обширной сценой, по которой блаженные молодые Райдинги могли задумчиво бродить взад и вперед, а затем неспешно спускаться по резным деревянным ступеням в стильный вестибюль, проходить мимо буфетов в то, что некогда было дивной спальней, а оттуда — в гардеробную, где человек может не торопясь одеться, а оттуда в ванную комнату, где можно принять ванну. Теперь мы вынуждены всем этим делиться. Ну ладно.
Итак, благодаря извращенно имперской планировке моей квартиры день начинается с травмы, которую мне наносит самый вид второго обитателя — Теренса Сервиса. Гуталиновая фабрика, на которой он работает, требует, видите ли, его присутствия на рабочем месте не позже чем ровно в девять утра, а Теренсу, простому славному парню, требуется по крайней мере литр какого-нибудь дешевого освежающего напитка, прежде чем он, с трудом волоча ноги, отправится на службу. Для этого ему надо пройти через мою комнату, и его топот неизменно будит меня. Этого мне только не хватало. Сон кажется мне безжалостной госпожой, а сам я — робким придворным в ее приемной. Поэтому недоставало мне только Теренса: нет, мне нужен мой сон. Мне приходится каждый вечер куда-нибудь уходить, так что ложусь я всегда поздно. Тем не менее, с трудом разлепив тяжелые веки, я смотрю, как Терри по-театральному крадется мимо меня на цыпочках, высоко поднимая согнутые в коленях ноги, к кухонной двери. Затем, несколько шумных минут спустя, мой мучитель возвращается, неся кружку и иногда какой-нибудь скромный бутерброд. Все это ужасно неприятно. Представляю, как неловко могло бы получиться, если бы со мной в это время был друг. Что я тогда скажу? Как объясню, что происходит? Думаю, только удовольствие, которое я получаю, глядя, как он возвращается с точностью часового механизма, воображая себя легким, как мотылек, мешает мне категорически заявить ему, чтобы впредь ноги его здесь не было до самого ланча. Вне всякого сомнения, он мог бы устроить маленькую кухоньку у себя в комнате. Надо будет попробовать подбить его на это сегодня.
Так или иначе, я с наслаждением валяюсь в постели, пока не услышу, как за ним хлопнет дверь; раздумываю над тем, как мне сегодня одеться, и мысленно подвожу итоги прошедшей ночи. Независимо от того, как она прошла — у Торки или в компании двух моих приятелей, Кейна и Скиммера, с которыми мы предприняли какую-нибудь дорогостоящую эскападу. Оба — бесподобные весельчаки, они вам понравятся. Мы всегда закатываемся в самые роскошные рестораны. Мы всегда ходим в обитые плюшем подводные коктейль-бары (пабы мы просто не выносим). Мы всегда тратим кучу денег. Мы бесимся до глубокой ночи и всегда заканчиваем какими-нибудь безумствами. Часто под утро я чувствую себя как выжатый, заплесневелый лимон; ощущение хрупкости не покидает меня, пока я не выпью бокал шампанского до ланча. Разумеется, это не похмелье: у меня похмелья не бывает; похмелье бывает только у жлобов.
…Я выпрыгиваю из своей белоснежной двуспальной кровати и — накинув шелковый халат, в плавках, а бывает, и совсем голый — неспешно прохожу на кухню. Свежий апельсиновый сок, черный-пречерный кофе, круассан с каким-нибудь редким сортом меда. Затем, приняв ванну (для этого приходится мужественно преодолеть зловонную комнату Терри), я чищу свои крепкие, блестящие зубы, посмеиваюсь своим цыганистым волосам и подстригаю ногти. На подоконнике в передней — при этом я энергично растираюсь полотенцем — лежит на первый взгляд нетронутая, но на самом деле внимательно просмотренная Терри кипа писем. Я выбираю самое привлекательное из них, самое приятное, самое благоуханное послание, касающееся денег или секса (практически все письма так или иначе касаются этого), и внимательно изучаю его, пока солнце сушит игривые завитки моих волос. Вслед за тем я одеваюсь с такой чертовской небрежностью, какую может осмелиться позволить себе только прирожденно стильный человек, киваю своему отражению, искоса глянув в висящее в вестибюле зеркало, терпеливо выслушиваю угодливую болтовню лифтера, швейцара и портье и проскальзываю сквозь двустворчатую стеклянную дверь. Я на улице.