Чужая шкура

Ковеларт Дидье ван

В юности Фредерик Ланберг мечтал писать книги, но судьба распорядилась иначе: он стал грозным критиком, которого ненавидит и боится весь литературный Париж. Работа ему опротивела, друзей нет, любимая женщина погибла в автокатастрофе. Он больше ничего не хочет и ни во что не верит, а меж тем новая жизнь дожидается у порога, в загадочном послании от незнакомки. Кто же скрывается за подписью «Карин»? И кто на самом деле носит шкуру Фредерика?

Дидье ван Ковеларт — один из крупнейших французских писателей современности, драматург, эссеист, сценарист, режиссер-постановщик, лауреат многих престижных литературных и театральных премий, в том числе Гонкуровской и Театральной премии Французской академии, автор двух десятков мировых бестселлеров, родился в Ницце, в 1960 году.

В романе

Чужая шкура

, удивительном и неожиданном, как всегда у Ковеларта, говорится о любви — о любви к женщине, к жизни и, конечно, к литературе.

~~~

Отчаявшись хоть чего-то добиться в жизни, я смирился: уж буду таким, как есть. Иначе говоря, вполне соответствовал тому, как воспринимали меня окружающие — малоинтересный и ничем не выдающийся персонаж, впрочем, многим мое положение казалось даже завидным. Но наполнить эту жизнь, а вернее прозябание, смыслом могла лишь трагедия. Такое событие, само собой, вызвало сенсацию, но поскольку развязка затягивалась, интерес ко мне постепенно угас. Всем вскоре разонравилось меня жалеть, слишком привыкли ненавидеть. Ах, бедняжка Ланберг — это, конечно, режет им слух. Пишущая братия обычно предпосылает моему имени не самые лестные эпитеты: «эта сволочь», «этот подонок», «этот мерзавец», — ну и ладно, каждому свое.

Пишущая братия… Похоже, я один из последних людей на земле, кто с оттенком грустной иронии еще использует в речи этот анахронизм. Нынче никто не пишет текст, все его набирают. Перелистав страниц десять, я могу точно сказать, что роман был сляпан на экране монитора, что автор не утруждал себя правкой, вымарыванием кусков, поиском единственно верной интонации, что рука его ни разу не застыла в мучительном сомнении. Оттого-то и нет жизни в его опусах. «Время — деньги», — говорят нынешние. Им бы скорей закончить, получить гонорар, заплатить налог да взяться за новый манускрипт, который правильнее было бы назвать меню-скриптом. «Живем от налога до налога», — со вздохом заметил недавно ветеран «нового романа», запущенного в телесериал. Я, сказать по правде, не вижу в этом ни смысла, ни интереса. Похоже, я из числа потенциальных самоубийц. Однако, те деньги, что я получаю, разя ядовитыми стрелами своих коллег, были, к сожалению, совершенно необходимы для поддержания жизни моей любимой женщины. Поддержание жизни — громко сказано. Да и не в деньгах суть.

Но только в пятницу вечером эта проблема решилась раз и навсегда. Доминик отключили от аппарата.

Известие настигло меня на балконе гостиницы «Эль-Минза» в Танжере. Я только что вернулся от Пола Боулза

[1]

— сей почтенный эфеб, законсервированный в иссохшем старческом теле, принимал гостей в поистине студенческой каморке с грудами книг на полу и грудами свитеров на полках. Меня усадили спиной к радиатору газового отопления, отчего я моментально почувствовал себя калорифером. Забившись в уголок узенькой кровати, поглощая шоколадные конфеты и поглаживая флегматичного удава, которого ему притащил юный секретарь в футбольной форме, писатель сквозь зубы цедил ядовитые замечания в адрес еще не вышедших в тираж собратьев. Я плохо понимал его английский, но исправно кивал, про себя подмечая детали антуража: мутный свет, сочащийся сквозь планки жалюзи, гудение пылесоса за стеной, запах благовоний, грязных носков и прокисшего молока, экстатическое блеянье атташе из консульства (это он привел меня полюбоваться на местную достопримечательность). «Грандиозная личность, не правда ли?» — твердил он, когда оракул замолкал, чтобы откашляться. Я не стал ему противоречить, решив, что вполне могу состряпать материал о Боулзе — две-три странички для газетного приложения «Ливр» — так культурный Париж именует засосавшую меня трясину. В этом стоячем болоте водятся морские волки, которые отважно борются с коварными течениями. Дерзкие торпедоносцы ходят под любым удобным для них флагом. На мелководье плещется университетская плотвичка, клюющая на всякую модную приманку. Порой заплывают легендарные акулы, отвергающие все на свете, а юркие рыбешки-лоцманы воспевают чужие труды в обмен на благосклонность к их собственным. Мою статью о Боулзе они, пожалуй, заморозят до предстоящего некролога — им не впервой превращать мои «портреты с натуры» в «натюрморты». Арагон, Юрсенар, Дюрас, Чоран… все они у меня, можно сказать, лежат под сукном. Я заблаговременно проводил в последний путь полдюжины прославленных авторов, дабы не быть застигнутым врасплох и не работать наспех. При встрече с ними я испытываю легкое смущение, но утешаюсь тем, что уже написанные мною некрологи лишь продлевают их век.

~~~

Под сенью позеленевшей бронзовой статуи Девы Марии, что стоит возле часовни Сент-Оспис, на самой высокой точке Кап-Ферра

[2]

, меня ждали участники предстоящей церемонии — четырнадцать человек, знакомых и не очень. Местные «болельщики», как сказала бы Доминик. Соседи, которые знали ее еще девочкой, ровесники отца, потрясенные тем, что пережили

еще и дочь.

Представитель мэрии в своей короткой речи заявил, что ее возвращение в родные края — большая честь для него.

Единственный, кто плакал, даже голоса ее не слышал никогда. Аниматор-доброволец Брюно Питун, который все эти месяцы в очередь со мной дежурил у ее изголовья. Я ничего не знал об этих скромных героях службы реанимации, пока не понадобилась их помощь. Мы познакомились на следующий день после того, как Доминик перевезли в клинику в Пантене. Я сидел, обратив все мысли к ее неподвижному лицу, а он вошел в палату, положил руку мне на плечо и принялся распекать меня своим уверенным густым голосом: «Да что ж вы мнетесь, каша манная! Если хотите, чтоб она вас услышала, говорите смело!» Все свободное время он проводил в полукилометре от своей казармы, на пятом этаже Анри-Фор, где по собственному скромному выражению «точил лясы» с больными в коме. «Родня-то не знает, что говорить, или робеет. У иных и вовсе родни нет. А я по жизни, как рот открою, все вокруг аж трясутся и норовят ноги унести — оно так, я-то себя знаю! Ну ничего, хоть в коме они меня слушают», — разглагольствовал Брюно Питун и, чтобы свести все к шутке, пихал меня локтем в бок. Как же он мне нравился! Бывало, придя в клинику ему на смену, я угощал его кофе из автомата и заслушивался рассказами о графине дю Сай-ан де Берез. С тех пор, как эта утонченная светская львица восьмидесяти лет вышла из диабетической комы, она частенько восклицает невпопад «Каша манная!», — а то вдруг пустится в рассуждения о перспективах ПСЖ

[3]

, о Формуле 1 или об интрижках Офелии Винтер. «Так бывает, оно ж усваивается», — как бы оправдывался аниматор, пожимая своими могучими плечами.

За два года из пятнадцати «слушателей» в коме, очнулись трое, и все с признаками некоторого питунизма. Доминик стала его первой потерей. Брюно прибыл на погребение ночным поездом. По-моему, он хотел не просто рассказать о последних месяцах ее жизни, но еще и поделиться той душевной близостью, что возникла между ними за это время.

— Такие гадости говорил, только теперь могу признаться. Я, веришь ли, нутром чую, что человек больше всего любит, вот на это и жму посильней, прям как электрошок! Она горячая была женщина, так я, уж прости, нес всякую похабщину. Промеж вас не все шло гладко, может, ревность какая, или подостыли чуток, этого не скроешь. Кабы все было путем, ты б ее за руку держал совсем не так. Только я еще смекнул, что вас обоих сильно забирало, уж у меня глаз наметанный! Да при таких губах и ноздрях, как у нее, сразу видно: баба любит жизнь. Я ей твердил: «Давай-ка, Доминик, просыпайся, хорош мучить мужика! Он, бедолага, об одном мечтает — забраться на тебя прямо тут, в палате и разбудить, да никак не решается. Вон опять пошел домой дрочить, так ты не тяни время-то. Сама ведь любишь, чтоб тебя оттрахали хорошенько…»

— Тс-с! — одернула его прихожанка, съежившаяся у столика с церковными свечами.