Елизавета. В сети интриг

Романова Мария

Она была любимой дочерью великого Петра. Но когда венценосный отец умер, жизнь девушки изменилась безвозвратно. Замуж ее не захотел брать ни один королевский дом, а воссесть на трон России помешали интриги царедворцев. Но все же она дочь монарха – и ей хватило мудрости и терпения дождаться мига, когда она назовет себя «Мы, Елизавета Первая»!

Предисловие

«Веселая царица была Елисавет…» Кому не известны эти ироничные слова Толстого? Ими начинается любая статья в серьезных изданиях, в малосерьезных журналах, и даже литературные произведения, вымышленные, не имеющие ничего общего с подлинными историческими событиями, через одно именно этими строками описывают первую половину восемнадцатого века – время восхождения звезды Елизаветы Петровны.

А что уж говорить о событиях после восхождения на трон! Историки нынешнего времени все больше о Ломоносове рассказывают да о Шувалове… Не забывают и Петра Третьего и его прекрасную жену Екатерину Алексеевну. А вот о женщине, благодаря которой эти имена появились на страницах истории, отчего-то забывают. Не забывают, правда, другие творцы – создатели любовных романов и романчиков, которые и о великом времени, и о самой дочери Петра не имеют ни малейшего представления. Одна ко число таких «ложных» исторических романов невелико, особенно по сравнению с историями «из жизни Екатерины Великой», о которой нынешним ремесленникам от пера тоже толком ничего не известно. И для тех, и для других бесценным кладезем информации являются некоторые псевдоисторические романы, которых в свое время было написано довольно много.

Одним словом, никто толком не знает ни о Елизавете, ни о ее времени. Но, что гораздо печальнее, и не стремится узнать, довольствуясь альковными историйками, сочиненными в угоду совсем иным вкусам. Дескать, эта царица была «веселая», а вот та императрица – «шальная», а третья правительница и вовсе «не брезговавшая дамами»… К тому же эти историйки-то чаще мужчины рассказывают, навешивая ярлыки согласно собственным взглядам и пониманию дозволенного.

А вот о том, что же чувствовали эти самые «шальные», «веселые» и «не брезгующие», написано куда как мало. О том, какие бури бушевали у них в душе в самый миг переворота, какие чувства приходили к ним в момент венчания, какие надежды осеняли при рождении детей… Сколько ни копайся в литературе, дай бог, чтобы десяток слов нашлось.

История, которую я хочу вам рассказать, совсем иная. Она о женщине, которую мало кто смог разглядеть в истинном свете. О ее подлинных чувствах, настоящих страданиях и радостях. Пусть кукловоды истории, мнившие себя опытными и знающими, считали, что вертят Елизаветой, пусть были уверены, что именно им принадлежит вся слава… Не будем спорить – ведь они были мужчинами. А я расскажу вам историю женщины. Женщины, вернувшей стране величие и без тени сомнений при этом пожертвовавшей собственным счастьем.

Пролог

Елизавета отправилась на прогулку ранним утром – тайком, никому из приближенных не сказав ни слова, и теперь нисколько об этом не жалела – упивалась полной свободой. Ночью прошел сильный летний дождь, воздух был свеж до прозрачности и, казалось, звенел, любимый Геркулес галопом несся по мелководью, брызги летели из-под копыт, блестели всеми цветами радуги, и настоящая радуга стояла высоко в небе, над верхушками далекого леса, и волосы развевались, и она припадала к гриве коня, почти касаясь ее щекой, и пришпоривала его, чтобы летел еще быстрее, и хохотала безудержно, и не могла остановиться – так переполняло ее веселое, отчаянное счастье…

Не то чтобы исчез ее смех бесследно, нет, он оставался в ней, прятался на дне ее темных глаз, в уголках тонких губ, в насмешливой улыбке, но никогда уже не прорывался так легко, с таким весельем и беззаботностью. Что-то темное и беспокойное поселилось в ее душе, и иногда она и сама пугалась, думая о том, какой становится – медленно, исподволь.

– Грех чую в себе, – говорила она полушепотом духовнику, – большой грех. Бояться я стала…

Да, она хорошо знала имя того, что отныне жило в ее душе и не покидало даже по ночам, наоборот, ширилось, росло, захватывая ее всю, – СТРАХ. Страх был такой, что становилось дурно, и она, не желая звать наперсниц, принималась беспокойно расхаживать по комнате – взад-вперед, кругами, из угла в угол, – пока наконец под утро, обессиленная, не засыпала.

Из «Записок декабриста» А. В. Поджио (1830)

Завидная участь тех избранных на царство, понявших свое истинное значение. И как жизнь этих лиц, обставленных законом, и счастлива, и спокойна, и безмятежна! Завидная, право, их участь, хотя, конечно, прямых мыслителей на престоле было и есть мало! Спрашивается, почему же это число так мало? Лица ли лично виноваты, или люди, или среда, в которой они кружатся до первой случайности, до первой ломки? Во всяком случае, скажу и я с другими, что народ имеет то правительство, которое он переносит, а потому и заслуживает. Я, по справедливости, а может быть из чистой зависти, заглядывал в чужое и невольно восклицал: «Там-то, там хорошо и подручно и то и другое, а у нас-то!» Теперь воскликну наконец: «Да! У нас-то, у себя, на дому, на Руси!..» Господи! Прости нам более чем согрешение, прости нам нашу глупость! Да, знать не знаем и ведать не ведаем, что сотворили, и это в течение тысячи лет!.. Обок нас соседи, современники этого времени, двигались, шли и опережали нас, а мы только и славы, что отделались от татар, чтобы ими же и остаться. Посмотрим на наших просветителей.

Петр, например, как тень выступает из царства этих мертвых! Конечно, он велик! В нем были все зародыши великого, но и только. Предпринятая ломка отзывалась той же наследственной татарщиной. Он не понимал русского человека, но видел в нем двуногую тварь, созданную для проведения его цели. Цель была великанская, невместимая в бывших границах России, и взял он ее, сироту, и, связав ей руки и ноги, окунул головой в иноземщину и чуть-чуть не упустил ее из длани и под Нарвою, и под Полтавою, и на Пруте. Счастье вынесло его на плечах и выбросило целым во всей его дикой наготе на открытый им и им заложенный берег. Волны его смущали и обнимали страхом, который он не мог и не умел побороть. Берег, напротив, его одушевлял, окрылял его воображением и придавал ему нужные силы. Там, на берегу, хотя пустынном, зарождались его мечты, замыслы и пророческие вдохновения. Там он вздумал отложиться от прошлого, от всего русского и заложить основание новой России. Он бросил старую столицу, перенес свое кочевье на край государства только для того, чтоб жить всем, и ему в особенности, по-своему и заново!

Бросить Москву было немыслимо, но для него возможно. Москва еще стояла при всей своей вековой, исторической святости, и это послужило ей в гибель. Все былое его раздражало, язвило, и он, не вынося попов, начал с храмов. Там священнодействует патриарх – он сан патриарший хочет уничтожить и для этого православно заявить себя главой Церкви!.. Там великолепные царские терема, напоминающие византийский склад и вместе строгость нравов царей; он хочет завести свое зодчество, свои нравы, и пойдут пирушки, ассамблеи и вместе весь иноземный разврат… Там стояла изба, куда стекались выборные от всех городов, от всея земли русской и решали в земской думе, чему быть; он не хотел этой старины, он заведет и свой синод, и свои коллегии, и свой сенат! Здесь будет все собственно свое и все свои! Там были стрельцы; он их перебьет тысячами и разгонит; у него на болоте и в заводе их не будет; наконец, там одно чисто русское, а русские-то ему не под руку. Не с нами же ему ломку ломать, да и не с нами же жить! Он обзаведется и немцами, и голландцами, и одними чужими людьми! Москве не быть, а быть на болоте Петербургу, сказал он себе, и быть по сему. Назвав кочевье свое не градом, а бургом, он не Петр, а уже Pitter, да и говорит, и пишет по-русски уже языком ломаным французско-немецким и т. д. И чего стоит это задуманное на чужбине кочевье, сколько тут зарыто сокровищ, казны, как говорили, а еще более – сколько тут зарыто тысяч тел рабочих, вызванных из отдаления и падших без помещения от холода и изнурительных работ! Нужны были пути сообщения, правда, сам он лично бродит по болотам, по лесам; сам он решает меты, ставит вехи, но сколько здесь пало народу! Нужна была для этой цели его творения стальная длань при помощи мягкой восковой руки русской! Но пусть Москва, пусть народ молча глядит и переносит всю тяжесть ломки – то было их время и то были люди того времени; но мы, отдаленные их потомки, прямые наследники, с одной стороны, этого чудовищного бесправного своеволия, с другой – этого подобострастия, которое не допустило нигде и ни в чем выразиться ни малейшему сопротивлению, могли ли мы, сочувствуя всем бедствиям, перенесенным Россиею, и свидетели таких последствий Петрова строя, могли ли мы не отнестись с должным вопиющим негодованием против того печального прошедшего, из которого вырабатывался так последовательно жалкий, плачевный русский быт настоящего времени? Ненавистно было для нас прошедшее, как ненавистен был для нас Великий, заложивший новую Россию на новых, ничем не оправданных основаниях. Ломовик-преобразователь отзывался какою-то дикостью, не соответствующей условиям призвания человека на все творческое, великое! Он был варвар бессознательно, был варвар по природе, по наклонности, по убеждению! Характер его сложился и развивался при обстоятельствах, тогда же вызванных, но не менее того раздражительно на него действовавших. Он шел неуклонно, безустально к заданной себе цели, и везде и всегда, до конца жизни, он видел… нет, ему чудились поборники всего старого, а он, как неусыпный страж своего нового дела, должен казнить, преследовать мнимых или действительных врагов своих. Воля его росла, укоренялась наравне с неистовой жестокостью. Сердце его не дрогнет даже над участью собственного сына, и он приносит его в жертву с какой-то утонченной злобою! То был не порыв страсти, быть может оправданный мгновением, запальчивым бешенством, понятным в такой натуре, – нет, это было действие долгого мышления и холодно, и зверски исполненного, – ужасно.

Каков он был к сестре, к сыну и вообще ко всей своей семье, таков он был и к большой семье русской… Он, как вотчину, точно любил Россию, но не терпел, не выносил и, что еще более, не уважал собственно Русских. Достаточно было вида одних бород, зипуна, а не немецкого кафтана, чтобы приводить его в преобразовательную ярость. Нет, он не только не уважал, но презирал вовсю привитую себе немецкую силу все тех же Русских.

Всегда пьяный, всегда буйный, он неизменно стоит тем же Pitter’oм и в совете, и на поле битвы, и на пирушках! Не изменит он себе и останется себе верен до конца; и какой конец! Конец самый позорный, самый поучительный для потомков и разъяснивший будто бы загадочную душу Великого! Здесь, на смертном его одре, мы его услышали, проследили и разгадали великую его ничтожность. Великий отходит, отходит не внезапно, но долго, при больших страданиях, но при своем, как всегда, уме. Часы торжественные, предсмертье. Здесь человек, как будто сбрасывая свою земную оболочку, облекается в обеленные ризы предстоящего суда (он же и был главой Христовой Церкви) и высказывает свое последнее, заветное слово. Слушаем не мы одни, а вся вздрогнувшая Россия, ожидавшая этого царского слова… «Да будет венчан на царство, кто будет более его достоин!» И вот каким неразгаданным, неопределенным словом одарил Великий несчастную, презренную Россию. И это слово было произнесено при ком? При том же не определенном пока Данилыче и при той же Катише, незадолго перед тем не без умысла коронованной! Слово это выказало Петра во всей его государственной или, лучше сказать, правительственной ничтожности; тут он выказал свое могучее «я» во всем отвратительном, укоризненном смысле. Явление, объясняющее чисто одно эгоистическое чувство в любви к России. Как человек, обнимавший все отрасли государственного управления, конечно, насколько они были доступны для его полуобразования, человек, который силился все вводить и упрочивать (все-таки по своим недозревшим понятиям), и этот самый человек не думал и не хотел думать об установлении и упрочивании монархического после себя престолонаследия. Такое упущение мысли мы объясняем его собственным развратом и чувством того презрения к Русским, которое, по несчастью, без правильной, законной передачи престола он умел передать и тем, которые случайно завладели на произвол брошенным им престолом.