Памяти пафоса: Статьи, эссе, беседы

Гольдштейн Александр Леонидович

Новую книгу замечательного прозаика и эссеиста Александра Гольдштейна (1957–2006), лауреата премий «Малый Букер» и «Антибукер», премии Андрея Белого (посмертно), автора книг «Расставание с Нарциссом» (НЛО, 1997), «Аспекты духовного брака» (НЛО, 2001), «Помни о Фамагусте» (НЛО, 2004), «Спокойные поля» (НЛО, 2006) отличает необычайный по накалу градус письма, концентрированность, интеллектуальная и стилистическая изощренность. Автор итожит столетие и разворачивает свиток лучших русских и зарубежных романов XX века. Среди его героев — Андрей Платонов, Даниил Андреев, Всеволод Иванов, Юрий Мамлеев, а также Роберт Музиль, Элиас Канетти, Джеймс Джойс, Генри Миллер и прочие нарушители конвенций. В сборник вошли опубликованные в периодике разных лет статьи, эссе и беседы с известными деятелями культуры.

Марк Харитонов.

Правда внутренней сути

Имя Александра Гольдштейна было у меня на слуху с 1997 года, когда он получил премию «Антибукер» за книгу эссе «Расставание с Нарциссом». С тех пор, однако, он так и оставался для меня одним из многих писателей, которых надо бы почитать, да руки все не доходят — сколько их. Мы ленивы и нелюбопытны, как справедливо заметил классик.

Не так давно добрая приятельница, тратящая в книжных магазинах изрядную часть своей пенсии, передала мне за ненадобностью купленную ею книгу «Аспекты духовного брака». Я открыл — и с первых же страниц, что называется, ахнул. Какая свобода и глубина, какая пристальность взгляда! Емкий, не без барочных излишеств, стиль, густые до вязкости фразы приходилось порой мысленно развертывать, а то и расшифровывать, усваивая не сразу — но каким благодатным оказывалось для читателя усилие, как питателен был этот — не поток мысли — ток напряженной энергии! Редкостная эссеистика! Личность автора, проступавшая из текстов, показалась мне чем-то близкой. Шевельнулась мысль о возможности связаться с ним, познакомиться.

Заглянул в Интернет — и только тут узнал, что Гольдштейн умер, оказывается, еще летом 2006 года, на 49-м году жизни. Пропустил, не заметил вовремя, и сколько еще запоздалых открытий ждет не только меня! На фотографиях небольшого роста интеллигентный еврей в круглых очках. Последний свой роман, «Спокойные поля», он писал, уже будучи смертельно больным, у него был рак легких. Повествование в романе ведется от лица автобиографического героя: предчувствуя близкий конец, тот обращается к литературе как к единственному утешению. В одной из глав упоминается морфий, снимающий боль и делающий легкими сны. Чтобы сохранить для работы ясную голову, Гольдштейн от морфия стал, однако, отказываться и умер, как говорят, поставив в своем романе последнюю точку.

После него остались всего четыре книги: кроме трех упомянутых, роман «Помни о Фамагусте». Впрочем, жанр всех этих своеобразных произведений не поддается привычным определениям. В одном из интервью Гольдштейн говорил, что «Аспекты духовного брака» сам он воспринимает «как сочинение прозаическое, роман в новеллах… да и в „Расставание с Нарциссом“ была включена повесть, стилизованная под изображение невымышленных обстоятельств». В книгах, обозначенных как романы, меньше всего важен сюжет, да его, в сущности, и нет — разнородные, мало один с другим связанные эпизоды, но они буквально пронизаны эссеистикой, литературными размышлениями, автобиографическими отступлениями. Да о чем бы ни говорил автор, он, по сути, неизбежно рассказывает о себе.

Гольдштейн родился в эстонском Таллинне, но Прибалтика в его памяти, а стало быть, и на страницах, никак, похоже, не запечатлелась. С детства он жил в Баку, там окончил филологический факультет университета, работал в газетных редакциях, «шатался по промыслам и заводам», жил с рабочими в общежитиях, «сочинял справки о достижениях, ездил в командировки собирать взносы с колхозов» для полуфантомного Общества любителей книги. Наблюдательные, яркие, язвительные зарисовки выморочного советского быта разбросаны по разным книгам. Покинуть Баку его семью вынудили в 1990 г. армянские погромы — об этом тоже есть впечатляющее эссе. До тех пор Гольдштейн лишь примерял к себе идею отъезда. «Оседлость, подобно невинности, оказалась утраченной».

ЧИСТЫЕ СТРАНИЦЫ СЛОВАРЕЙ

Неистребимая тема русской мысли: Россия. Ни о чем другом эта мысль не размышляла с такой любовью, с таким отчаянием. Ни к какому иному предмету не припадала она с таким болезненным постоянством, словно иллюстрируя популярный философский тезис о вечном возвращении. В данном случае возвращался русский философ, а вернее будет сказать, что он и вовсе никуда не уходил, исповедуя строгое столпничество.

Но, как правило, Россия проявилась в русских текстах не одна: ее сопровождала Европа — мучительная и манящая, равно готовая отозваться на обращенный к ней доверчивый жест и грубо им пренебречь. Край святых чудес с его дорогими могилами, Европа служила объектом невротических переживаний со стороны как славянофильства, так и западничества. «Образ Запада, — пишет Е. Барабанов в недавней статье, — постоянно вызывает противоречивые чувства: страх, враждебность, ненависть (ксенофобия) и тут же — уважение, влюбленность, восхищение (эротически окрашенный невроз перенесения)… Уже самая эта невротическая амбивалентность образа Запада, закрепленная болезненными самоупреками, обнаруживает его мифологическую природу. Это — миф, вышедший из лона коллективного бессознательного, где царствуют инстинкты, вытесненные из сознания травмы, архетипы. Миф о „мужском“ авторитарном могуществе — запретно-страшном и запретно-сладком одновременно». Так Махатма Ганди в ранней своей юности, когда он отнюдь еще не был Махатмой, а, подобно молодому Аврелию Августину, искушаем был любострастными уклонениями плоти, каковую ублажал с неумеренным пылом, — Ганди, говорю я, из своего наследственного вегетарианства вожделел также и к европейской мясной пище, подававшейся в близлежащей британской харчевне. Тайно и дерзко этого мяса вкусив, Ганди прошел посвятительный обряд приобщения к западному миру, и впоследствии Мохандасу Карамчанду понадобились долгие годы внутренней борьбы, чтобы вернуться к родным началам национальной самобытности. Сходное отношение к манящей и гибельной Европе отличало эмансипирующуюся интеллигенцию ряда других стран, задержавшихся с буржуазной модернизацией, — назовем Японию эпохи революции Мэйдзи и Турцию периода Танзимата.

Русская мысль знала две великие тайны, сливавшиеся в итоге в драматическое единство: Россию и Запад, Россию и Европу. Она вглядывалась в эти тайны до боли в глазах; так словоохотливый мистик Успенский всматривался в щербатое лицо большого Сфинкса, прозревая в нем загадку безмолвного Египта. Как бы ни относиться к этой кризисной познавательной установке — она имела реальную почву. А именно: несомненную несоприродность двух цивилизаций, столь знаменательную, что можно было бы пренебречь очевидной гетерогенностью Европы, представлявшей собой конгломерат различных культур и религий. Попадая в Россию, западный путешественник обнаруживал себя в другом мире, живущем в системе особенных временных ритмов и пространственных координат; это повелось с Герберштейна и Олеария и протянулось до XIX столетия. Книга Кюстина всегда раздражала меня высокомерным снобизмом и дешевой пиротехникой поверхностных обобщений — поэтому оставим ее. Маккензи Уоллес, посетивший страну во второй половине века, не снискал громкой славы, хотя его двухтомный труд в неизмеримо большей степени заслуживает нашего доверия. Уоллес провел в России шесть лет, исколесил ее во всех направлениях, в целях своеобразного культурантро-пологического погружения пожил в деревенской глухомани, отменно изучил язык и, в конце концов, проникся к месту своего затянувшегося пребывания изрядной симпатией. Доброжелательный отчет Уоллеса являет собой картину мира, бытийствующего в себе и для себя. Его старинная архитектура, коей так еще были внятны «слова деревенские и лесные» (Джамбаттиста Вико), располагалась вдали от дымных громад новых европейских мегаполисов, где кипела неведомая еще в России урбанистическая жизнь, деловито сновали джентльмены в котелках, а работные дома пополнялись новыми несчастными обитателями: плюралистическая демократия, социальная мобильность и не выдуманная марксизмом пауперизация долго сопутствовали друг другу.

Архаичная российская идиллия продолжалась, однако, не вечно. Стремительно модернизировавшаяся страна на рубеже двух столетий и между двух революций ворвалась в европейский континуум, она стала синхронна его циклам и ритмам. Параллельно этому — я приблизился наконец к центральному пункту статьи — русский язык и культура Серебряного века вошли в пору подлинной зрелости и содержательного богатства. Этот тезис может показаться странным — как если бы я отрицал тот факт, что на всем протяжении XIX столетия в пределах русской культуры создавалась одна из самых впечатляющих литератур за всю историю словесности, как если бы я, упомянув о Серебряном веке, напрочь проигнорировал век золотой. Но речь о другом. О том, что только к началу нашего столетия русский язык и в целом культура преодолели свойственные им ранее серьезнейшие концептуальные ограничения и пустоты и это позволило методологически грамотно размышлять на самые сложные и отвлеченные темы. Ранее подобной возможности не было. Пушкин писал в 1825 году: «Положим, что русская поэзия достигла уже высокой степени образованности: просвещение века требует пищи для размышления, умы не могут довольствоваться одними играми гармонии и воображения, но ученость, политика и философия еще по-русски не изъяснялись; метафизического языка у нас вовсе не существует».

Продолжалось это немало столетий, но языковая ситуация только дублировала ситуацию общекультурную. Русская культура вплоть до конца XIX века изобиловала содержательными зияниями и пустотами, в ней были огромные не возделанные теоретическим умозрением смысловые поля (главным образом, в сфере философии, психологии, социологии), которые более или менее успешно осваивались в Европе, где отвлеченная проблематика находила для себя адекватное выражение в специальном, технически опрятном слове. Западная культура создала специальные языки для работы с «метафизическим» содержанием и тем самым получила это содержание в свое пользование. С помощью изящной словесности его, как ни старайся, выразить невозможно. Вернее, оно становится совсем другим. Когда Белинский утверждал, что философ говорит силлогизмами, поэт — образами и картинами, а говорят они одно и то же, он высказывал типичное заблуждение романтической эпохи — заблуждение не столь безобидное, ибо оно закрывало перед русской культурой области новых, нехудожественных смыслов.