Евгений Львович Марков - известный русский дореволюционный писатель. Роман "Чернозёмные поля" - его основное художественное произведение, посвящённое жизни крестьян и помещиков Курской губернии 70-х годов девятнадцатого века.
Alexis и Дёмка
На кочетовских постоялых дворах, в восемнадцати верстах от губернского города Крутогорска, на почтовой дороге в уездный город Шиши, у крайнего двора Степана Алдошина стоит шестиместная карета отличной работы, блистающая петербургским лаком везде, где её не улепило домодельною грязью Шишовского уезда. Две босоногие девчонки с хворостинками в руках в изумлении оглядывают многочисленные укладки, которые с истинно немецкою отчётливостью каретник-немец аккуратно приделал сзади, спереди, вверху экипажа и даже в таких местах, где их никак нельзя ожидать. Тут и футляр для мужской шляпы, и широкие вализы для дамских платьев, и высокий баул для чепцов и шляпок, и всё, что только требуется в действительно барском дорожном экипаже с патентованными рессорами и раскладными постелями внутри. А овцы, которых гнали зазевавшиеся девочки, тоже заинтересовались дормезом, и торопливо толклись около осей, стараясь вылизать с них остатки мази.
У Степана в большой горнице ночевала генеральша Обухова с своими детьми и гувернантками, проезжавшая с наступлением весны из Петербурга в своё старинное имение — село Спасы, в двадцати пяти верстах по просёлку от кочетовских двориков.
Почти всё сено, которое оставалось у Степана от долгой и студёной зимы, было натаскано в горницу, и из него устроено, с помощью барских ковров, пледов и простынь, руками генеральской горничной Дуняши несколько очень покойных постелей разного калибра. Однако сама генеральша и её англичанка мисс Гук не спали всю ночь, потому что прусаки и тараканы, владевшие старою изразцовою печкою Степановой «белой горницы», не смутились повешенными на них голландскими простынями, и преспокойно обсыпали спящих сейчас же, как генеральша потушила привезённые с собою стеариновые свечи.
Ещё больше обидели бедную петербургскую барыню Степановы мыши. Хотя «белая горница» и была с дощатым полом, однако между стен и досок без всякого затруднения могли пролезть не только мыши в горницу за крошками со стола, но и серая кошка Степана за мышами под пол.
Вообще всё население Степановой избы издревле жило друг с другом в полном мире и согласии, уступив каждому подлежащую ему часть, и затем не примечая друг друга. Старуха-бабка жила всегда на печи чёрной избы, телёнок-сосун на верёвке под полатями, паук расставлял свои тенета в тёмном углу позади балыкинской Божьей Матери, — никто никому не мешал. Если хозяйка отодвигала ящик стола, чтобы взять солонку, и попадала там на мышонка с розовым носиком, который вытачивал в ковриге хлеба опрятную круглую ямочку, то мышонок без всякого спора опрометью бросался вон, пользуясь, как мостом, рукою хозяйки ловко шмякаясь с неё на пол, а хозяйка равнодушно обзывала его «нечистью», «каторжным», и тем дело кончалось. Точно так же приладились жители Степановой избы к прусакам, и прусаки к ним. Все знали, что вынуть горшок щей из печи без прусака невозможно, что невозможно проспать ночь, не расчёсывая бока всею пятернёю; но зато и прусаки, погибавшие в горячих щах и под дюжею мужицкою пятернёю, не обижались на такую неминучую судьбу, потому что продолжали лезть, как ни в чём не бывало, и под пятерню, и в горшки. Поэтому Степан совершенно искренно уверял вечером генеральшу, что у него в «белой горнице» «мышей будто бы не видать, а впрочем, кто их знает».
Иван Мелентьев, по-уличному «Губан»
Тихое весеннее утро сияет на ровной глади шишовских полей. Трезвое русское утро, не волнующее, не чарующее, без яркого освещения, без эффектных теней, без гор, без озёр, без замков на утёсах, без изящных вилл на зелёных островках. Не русскому человеку запасла мачеха-природа такие диковинки. Свежо, светло, зелено — и тому радуется, что свалила, наконец, страшная ведьма, что пять месяцев придавливала своей седой шубою землю и воду, леса и жилища; радуется, что Мороз Красный Нос, злой колдун, намостивший мосты без досок, без гвоздей, обернувший в железо речные воды и рыхлый чернозём полей, убрался за тридевять земель. Отпустила немножко свои ежовые рукавицы суровая мачеха, «ослобонила маненько» терпкий горб русского рабочего человека. Уж больше не ломает «народушка» тридцатиградусная «стыдь». Выйдет мужик поутру из дымной избы — не приходится больше откапываться от сугробов, рубить дорожки к воротам, к колодцу, на улицу. Пожёг он всю свою ржаную соломку на печи да на овины, оттаивая зерно, отогревая себя с детишками да с животишками. Потравил он давно всю яровую солому, потравил, что припас, овсишка, чтоб не дать околеть с голоду отощавшей скотинке, зябнувшей семнадцатичасовую ночь в сквозном хворостяном сараюшке. Да и хлебушка подъелся, почитай, немного что не с Аксиньина дня. Стариков вольнее житьё было: старики, бывало, к этой поре только полхлеба поедали, оттого и прозвался Аксиньин день «Аксиньей-полухлебкой». Всё поприелось, постравилось в скудном мужицком хозяйстве, и скудная мужицкая мошна отощала за зиму не хуже его мужицкой клячи. Недельку-другую не стань весна — хоть крышу снимай!
Стала весна… Загудели ручьи, зазвенели как раз на «Алексея с гор потоки». Паводок за паводком тронулись верхи, а в Благовещенье пошла настоящая вода. Посорвала мельницы, помяла луга, перебила дороги логами, на целый месяц уставила бездорожицу по всей широкой Руси. И вот уж дикие гуси скрипят высоко над грязными полями; с каждым днём на прудах, на полях, в перелесках видишь новую птицу. Попадал вальдшнеп в дубовые кусты, утка закрякала в камышистых заводях, на полевых озерках кружатся чибисы. Оглянуться не успел, уж «сошки заиграли» на поле; взмёты покрыты, как муравьями, сеющим и пашущим народушком. А по дворам, в избах, только поспевай, хозяйка: везде сказывается та же чудодейственная сила пробуждения могучей и вечно плодящей земной жизни. Вечером не было ничего, а утром ревёт в тёплой избе новый голосок, и ещё мокрая, вся трясущаяся тёлочка шатается на своих неокрепших ножонках у доёнки с молоком. Только что внесли одну, несут другую; то бурая отелилась, теперь красная, та телушкою, эта бычком, а рябая уж починает. Глядь, и мужик загоняет в клеть кобылу с раздутым брюхом и за ней, тоже шатаясь и тоже весь мокрый, ковыляет хорошенький и маленький, как игрушка, жеребёнок на безобразно длинных ногах. Выгнали овец на парену, не траву щипать, травы ещё и овце негде ухватить, а так только, для прогулки. Стали овцы котиться, да так дружно, словно по сговору, знай подбирай ягнят! Всё рассыпается, плодится, рассеменяется, почуя тепло, свет, неготовленный корм. Куры несутся и клохчут, индюшки несутся, «клюнула утка грязи» — занеслась и утка. Смотришь, по зелёной травке словно катаются жёлтые пуховые шарики: это гусыня вывела своих новых гусенят, желтки желтками, как они недавно лежали в скорлупе яйца; ожившие и двигающиеся желтки. Откуда берётся что у широкоутробной природы! Везде закипела новая, молодая жизнь. Грачи затрубили немолчные перебранки, овладев осиновой рощей, и бьются на вершинах, хлопотливо устраивая хворостяные гнёзда. Всё птичье разноголосое племя на той же работе; всё спаривается, хозяйничает, готовится к быстро подвигающемуся, неизбежному будущему, соловей и воробей, дрозд и копчик. А чёрная грязь проступила зелёными молодыми травами, голубенькими и жёлтыми цветами, чудно вырезанными, чудно пахнущими, чудно окрашенными. Сухие ломкие прутья древесных скелетов одеваются, как пухом, мягким и нежным листом, покрытым девственным лаком. Только житель деревни, хозяин скотного двора и охотник, бродящий в лесу и в болоте, знают действительно, не по картинке иллюстрированной детской книжки, что такое весна, как нужна она всему, что живёт и растёт, и какая непобедимая, создающая и плодящая сила прибывает с нею на землю в этом плеске вод и движенья соков, в шуме тёплого ветра в луче горячего солнца.
Ясно и тихо было на душе у Ивана Мелентьева, когда он в это тихое и ясное утро озирал своими старыми исслезившимися глазами родные поля с высоты воза, набитого мешками с мукой. Неспешно тянула воз по непривычно сухой дороге рыжая кобыла Мелентьева. Неспешно глядел и думал старик на своём возу. Куда спешить? Слава те, Христе, овсами отсеялись, гречишку ещё рано сеять; и на дворе есть кому поработать, помимо старика! Теперь для работы прохладно. Ребята справляют кое-что по дому: телеги, сохи, — а старик взял и добежал по зорьке до прилепской мельницы обрушить и помолоть мучицы на пироги. Ближняя мельница в Спасах, на которой постоянно мололи пересухинские мужики, давно порвана — господа не живут, «арендатель» сбежал, а приказчику какое дело: чужая болячка никому не больна. И приходится теперь мужичкам от своего завода, от своих больших вод побираться по дальним мельницам. Хорошо ещё, что в Прилепах мельник человек хороший, тихий, никаких пакостей не бывает, и мелет не хрустко; присаживай, мужичок, сам как знаешь; ключ тебе в руки, хозяйничай! Ну, а всё двенадцатую берёт. Возик смолол, а ему две меры отнеси, да в гребло, а вéрхом. Шутка! А нонче за мерку-то полтинник отдашь… Особливо наша рожь, самая погожая, вся «с постати» молочена, росинки на себе не видала и спорà к тому же. Хлеб-то напекла баба с новины — куклевань-куклеванью!
— Слетишь, Матюшка, не балуйся! — перебил вдруг старик свои размышления, заметив, что его пятилетний внук, мальчишка с белыми, как лён, волосами и розовою мордочкою, стал беспокойно болтать ногами на хребте кобылы, куда усадил его ещё на мельнице баловник-дед. — Сказываю, слетишь! Ведь стащу с лошади, пойдёшь пешком; дед-то домой уедет, а ты оставайся в поле.
— Не смеешь, — шепелявил Матюшка, знавший свою власть над стариком-дедом. — Тебе батька бока намнёт!