Широкую литературную известность Адам Бодор приобрел после издания своей повести "Зона Синистра". Синистра (значение латинского слова "sinistra" — зловещий, ужасный) — так называется в повести уголок Карпат где-то на границе Румынии, Венгрии и Украины; но Синистра — это и художественный образ, олицетворяющий не только бытие в Трансильвании, где диктатура Чаушеску накладывалась на угнетение национальных меньшинств: венгров, немцев и др. "Зона" эта — символ того "реального" социализма, который в последние десятилетия перед своим крахом все более превращался в жуткий фаланстер, нечто среднее между тюрьмой и психушкой. Без всякой тенденциозности, без дидактичности Бодор показывает, как в условиях, призванных — по декларациям властей — формировать "нового человека", люди теряют человеческую сущность и даже человеческий облик. "Зона Синистра" — печальный литературный памятник грандиозному эксперименту над человечеством, попытке построить утопию, не считаясь ни с духовностью, ни с характерами людей.
1. (Зонтик полковника Боркана)
За две недели до своей смерти полковник Боркан, отправляясь на инспекционный обход лесного хозяйства, вдруг позвал с собой и меня. И попросил, чтобы я глядел в оба, все вокруг подмечал, а особо присматривался к рябиннику: не появилась ли в округе перелетная птица свиристель? Была середина осени, кустарник вдоль дороги звенел чужими птичьими голосами.
Ежедневный обход обычно происходил так: полковник, который по должности был еще и инспектором лесных угодий, с утра наведывался в медвежью резервацию, спрашивал о состоянии дел, а на обратном пути поднимался на одну из ближайших гор и, составляя в уме отчет, неторопливо брел в дурманящей тишине, нарушаемой лишь далеким шумом бегущей по дну долины реки. Однако на сей раз все было по-другому: проложенными в чащобе узкими тропками, ориентируясь по оставленным горными стрелками геодезическим знакам, он прямиком направился к своему тайному наблюдательному пункту. Ходили слухи, что свиристели уже появились, а значит, близится и страшная лихорадка, которая каждую зиму посещает эти лесные края; лихорадку эту в зоне Синистра зовут, неведомо почему, тунгусским насморком. На голой вершине, куда привел меня полковник Боркан, у него было устроено что-то вроде каменного гнезда, выстланного внутри мягким мхом. Подойдя, он уронил в траву свой кожаный, на дождь со снегом рассчитанный зонтик, какие положены горным стрелкам, развязал тесемки плащ-палатки и удобно расположился на моховой подстилке. Снял он и форменную фуражку, бросив на нее, чтобы не унесло ветром, испещренный лишайником камень, и потом несколько часов кряду, почти не шевелясь — только ветер трепал седые волосы на его голове да уши подрагивали от холода — смотрел в бинокль в сторону восточного горизонта.
Вершина, торчавшая из середины темного ельника, была частью хребта Поп-Иван. С нее открывались бескрайние дали на той стороне границы: там, в синей дымке, набегали друг на друга гряды холмов, укутанные лесами. За самыми дальними холмами, наверное, где-то на украинской равнине, поднимался в небо густой черный дым, и горизонт на востоке — словно оттуда уже надвигалась ночь — застилал плотный лиловый полог. По мере того, как солнце поднималось к зениту, далекие краски тускнели; а когда долины вокруг залило опаловым послеобеденным светом, инспектор убрал бинокль и надел фуражку: инспекция была окончена.
Я так и не узнал, что он высматривал так долго в бинокль: может, порхающих свиристелей или другие признаки переползающего с куста на куст, приближающегося тунгусского насморка? Как не узнал, почему он в тот день взял к украинской границе не кого-нибудь, а меня, чужого в этих местах человека, простого заготовителя лесных плодов.
По дороге домой, когда мы спустились в долину, он спросил, не заметил ли я свиристелей. Вроде бы да, не то двух, не то трех, ответил я; ладно, сказал он, тогда пора заказывать вакцину и начинать прививки.
2. (Личный медальон)
Я
прибыл на перевал Баба-Ротунда на велосипеде, ясным весенним днем, и оттуда впервые увидел те надменные кручи, у подножия которых немного позже едва не забыл свою прежнюю жизнь. В оранжевом свете предвечернего солнца передо мной, пересеченная длинными, резкими тенями, лежала долина реки Синистры. На дне ее, у самой воды, темнели заросли ивняка; по противоположному берегу тянулась редковатая вереница домов; дальше, на озаренных солнцем склонах, поблескивали драночные кровли; а совсем далеко, над черным воротником еловых лесов, сверкали ледяные вершины хребтов Поп-Иван и Добрин. За ними, зеленое, стеклянное, простиралось северное чужое небо.
Дальше из Добрина дороги не было; на противоположной стороне долины, под крутыми горными склонами, и находилась, должно быть, та природоохранная территория, возле которой я собирался найти себе приют. Где-то здесь, в глубине окрестных лесов, обитал сейчас мой приемный сын, Бела Бундашьян.
Я
искал его уже несколько лет.
Спускаясь с перевала, шоссе какое-то время бежало вдоль железнодорожной насыпи; потом рельсы внезапно исчезали в туннеле, у входа в который играл на кларнете путевой обходчик. Ближе к деревне насыпь опять появлялась рядом с дорогой; вскоре меня догнал и паровозик с несколькими вагонами. Почти одновременно с ним мы прибыли на конечную станцию синистринской ветки.
Там, где кончались рельсы, стояла облупленная хибарка; под стрехой была прибита крашеная доска, на ней значилось название деревни: Добрин. Под ним на стене кто-то грязью намазал: Сити. В Добрин-Сити я оказался весной; дело шло к вечеру.
Прислонив к забору велосипед, я ждал, пока разойдутся прибывшие с поездом молчаливые пассажиры, обутые кто в резиновые сапоги, кто в лапти. Если кто-нибудь мне понравится, я с ним заговорю, думал я. В Добрине я был впервые.