I
А вот эта тетрадка сразу начинается с маленькой лжи. В чём неправда, вопрос, чувствую, поступает. Да мало ли в чём! Она во всём, ёбаная неправда, а правда, она хуя боится, как ладана. Неправда в том, что это не есть тетрадь, но первая поебень, каковую сразу в компьютер себе позволяю я, чтобы более вечно было без более усилий и временнЫх затрат, хоть этим в некоторых привычных удовольствиях вынужден себе заранее отказать, но в надежде на то, что неизведанные зато радости впереди у Вашего Tea-for-two. («…Из пушки в небо уйду, благо фамилия предрасполагает (Орликова)». Даром, что задница слишком уж по старому красоты стандарту.)
А в этой тетрадке-таки напишу я о том, что я лучше всех, а меня никто-никто не любит, потому что я не лучше всех, что ли. Чёрт его знает.
Вот эти люди, каковые предвозвещали о покорном слуге: Генри Миллер (самый дурацкий, потому что был всех моложе и американ, что уже не в ворота мяч), Эдуард Лимонов, он же Эдик САвенков с ударением на первый слоган (данный пИсатель, он, конечно, не та совсем хухра, каковая мухра — Мюллер, ибо совок; с более правильным хуем и более поганой метлой, каковая метла, в свою очередь, совершенно-таки «дубина народной войны», чтобы с чем (последним) согласиться, так более чем достаточно хотя бы в общих чертах латынь себе представлять: в том объеме, что poganos — это известное дело шо за звыруга, не то что интеллигенция), Юрий Олеша, (так он умница, да и к тому же просто-напросто взрослый в то время, как я ненавижу оголтелую юность, естественность, античность, все это самое, что принято называть проявлением «человеческого» начала в то время, как это самая что ни на есть «зверюшечность»; в то время, как нет для меня ничего страшнее и гаже, чем когда мужчина решительным жестом вставляет в кого-то свой корень жизни, а эта дура только и рада тому, какой он мужественный и настоящий охотник, блядь; дура ты! как с человеком с тобой хотел, а тебе бы всё со всякой скотиной ебстись; можно подумать, что я не умею насиловать — так жалко же тебя, дуру, да ты мне и не позволишь себя изнасиловать, потому что ты только скотине позволяешь себя насиловать, а, я видите ли, лицом для скотины не вышел, да и вообще…), потом ещё этот козел Жан-Жак, но этого больше всего ебля интересовала и даже не то, чтобы ебля, ебля-то ладно бы, казалось бы, надо бы, следовало бы, как бы, если бы, хорошо бы, а просто «психеей» своей перед носом у какой-нибудь чопорной дамочки поболтать, — все эти и предвещали служанку. Да шло бы все на хуй, вообще!.. Мне не два года, в конце концов.
Хули, блядть, неужели писать про то, как мне сложно, как я самый лучший, как самый засранец, «люблю себя и ненавижу» (экая сучка! — Мережковскому целую жизнь испортила. Ненавижу всех Зинок за это!), как «я вас люблю и обожаю, беру за хвост и провожаю», как ничего не хочу, как чувствую себя старым, как эмоциональный фон понижен, и тонус вместе с ним, и о, одиночество! — да ебти мати! Нам ли кабанам печалиться с Марусей, нам ли, нет, не знать, как время с нею, с Марусей-то, нам проводить! Да гори-ка синею пиздою бледное набоковское пламя! У меня тут свои цели. Я вам тут не пиздюк какой-нибудь, а друг и брат, простите; да вам это, конечно, до пизды, если вы девушка, за что меня, конечно, вы простите, прощения я должен, блядь, просить за то, что я вам до пизды — нет, это просто охуительно, что должен я прощение просить и думать, не оскорбляет ли носительниц прекрасных этих вышеназванных машинок адских скабрезнословие мое; то есть, как вам это нравится, о, драгоценные мужчины, которым, кстати, я тоже по хую, но это не есть беда, ибо по большей части сами по хую вы мне; но все же как вам это нравится, что я, который совершенно до корней волос и опять же до девичьей или вполне себе раздроченной пизды всем тем богиням, феям, нимфам, афродитам, которых я так искренне люблю и почитаю в то время самое, когда я, самый-самый их горячий почитатель, в то время, когда почитать-то их и не за что, в сущности, им до самого большого тайника, до самой тайны тайн, до центра (не до камня) преткновенья, до пизды, до пизды, до пизды я им, я, который любит их единою любовью, как младших сестр, если не сказать, сестер, а не сказать, сестер, не сказать, навеки в рот набрать, воды, а что подумал ты, хуев, хуев, подумал ты, что в рот я напихать себе собрался, нет, я не собрался, не напихать, не остановить мне кровь, хлестающую, да, именно хлестающую, а не хлещущую, мне, который самым лучшим в мире, самым нежным, и удивительно прекрасным, трогательным, юным и не очень, тут уж ты, меня, любимая, прости, прости, что не очень, прости меня, что я тебе, любимой, до пизды твоей, любимой мною так, как будто ты и есть она сама, но нет, в тебе ещё великая и полная стремлений тайных, горделивых и с жаждою отдохновения от мира, мая и труда душа; душа твоя великая, как и Пизда, великая, как и Душа, как и ты Сама, Любимая Моя, великая в таком невероятном сочетаньи как то: Пизда, Душа, Высокий интеллект и прочих, блядь, достоинств хуева туча in the sky of your eyes — так что ты прости меня, пожалуйста, что я так сквернословлю, и что так тебе не нужен в твоей неисправимой жизни.
II
То ли я с ним в одной школе учился, то ли он похож на кого-то из того пушистого множества моих тогдашних коллег по бесправному положению. С другой стороны в какой-то же школе он-таки учился. Это совершенно обязательно так. В нашей удивительной стране нельзя не учиться хоть в какой-нибудь, пусть самой засраной, школе. Учился он, учился и вот научился быть человеком, которому вполне хуево для того, чтобы вот так работать сутки через двое или трое, я точно не знаю, продавцом в коммерческой палатке; чтобы, засыпая на топчанчике, в глубине души не быть уверенным в том, что имеешь право на сон, да и как, о каком праве можно говорить, если ты спишь прерывисто и хуево, а над тобой, возле «продажного» окна висит бумажка, что, дескать, стучите, открыто, мало ли, что я сплю, подумаешь, какая хуйня, мой прерывистый сон; вам, покупателям, если вы — настоящий Мересьев, то бишь настоящее волевое хуйло, должен я быть до пизды, по хую, по фигу и т. д.; шлите, шлите на хуй меня бывшего соученика вашего хуесосчества, шлите на хуй меня вместе с моим прерывистым сном из-за чего угодно: из-за «банки кофейной халвы», из-за пива «Miller», из-за гребаных чипсов или вот, например, из-за пачки сигарет «Союз Аполлон», как вот, например, покорный слуга, которому вот просто приспичило, и в самом деле, целый день не курил, хуел, мучился, еле-еле наскреб две с половиной тысячки, ебать меня колотить. А потом бывший сей школьник домой идет, спать ложится. Лет двадцать пять ему. Может двадцать шесть или двадцать четыре. Может у него жена — чудо из чудес, самая лучшая в мире, единственная девочка его, а может просто сожительствуют и ебутся себе, потому что так надо, чтоб не страшно было одному под одеялом. Может и ребеночка уже завели, которому кушать надо, и «памперсов» опять же, а то моча разъедает кожу и с самого детства головой моча эта богоподобная мальчонку или девочку-несмышленыша в говно человечье тычет.
Потом купил. Закурил с наслаждением. Сразу подумал, как же это репу-то мне понесет, когда опять позволю себе быть обычным мужчинкой и выебу какую-нибудь ангелицу, а то ведь уже более полутора лет не еб никого, все, блядь, верность храню, жить любимой мешаю верностью, блядь, этой своей. Где найдешь? Где потеряешь? Ничего умнее придумать не мог, кроме как об этом начать-спросить?
Ненавижу Гиппиус. Даже не помню сколько «п» у нее в фамилии. Сука. Все, блин, думала о чем-то: вселенная там, мироздание, я и мир, микрокосм, Бог и «еб твою мать», а Мережковский бедный хуел и мучился; не удивлюсь, если по ночам плакал беззвучно, лежа рядом с безмятежно спящей своей Филосиффиус. Ахматова вон тоже. Совсем бедного Г. доконала. Пиздец. И им все мало. Вот теперь повадились феминистировать с регулярностью своих «женских дел». Ладно бы крестьянки в деревнях феминистировали — это я могу понять, сам деревенских мужиков не люблю, все бы им себя на земле утвердить и мне указать, что я, мол, легкий хлеб ем. Да шли б вы на самый толстый на земле хуй! Я, блядь, умею немало. И гвоздь вбить могу, и сливной бочок в туалете наладить, да и ебусь душевно. Таким образом, крестьянкам, конечно, феминистками быть можно и нужно, но вот когда сестры по разуму начинают выебываться — я этого не понимаю. Вы меня, извините, но просто уж оченно жаль нашего брата мужика-интеллигента. Мы уж и так и сяк, а все вам хуй наш хуев и душа не душа, и ум не умен. Совсем охуели вы, милые дамы! Не хочет никто ничего у вас отнимать. У нас этого вашего добра, каковое так бережете, хоть жопой жуй! Наоборот, дать вам хотим, любить вас хотим, ласкать вас. Не хуем ласкать, заметьте, а так чтоб ВАМ хорошо было. А мы-то уж как-нибудь, да где-нибудь подрочим себе пипиську. Лишь бы ВАМ заебись было, милые дамы. Лишь бы вы не забивали себе душу, созданную для Любви, какой-то хуйней.
Закурил сигарету. Дождь. Но у меня зонт. Второй час пошел четырнадцатому августу(а). Курю. Звезды. Капельки — тук-тук-тук. Думаю о похожем на кого-то, с кем в школе учился. Почему все так пихаются? Прямо головы сносят друг другу локтями. Охуевшие морды! А в небе звездочки. А хочется искренности. Хочется научиться вовремя дохнуть. Вот полюбил, пережил, как говорит Добридень, час-X, и дохни скорей, пока тебя предать не успели. А то потом предадут, и будешь всю жизнь ходить сопельки прекрасной предательнице вытирать, приговаривая: «Ну не плачь. Да хуй бы со мной. Да хуй бы со мной и моим прерывистым сном. Да подумаешь предательство! Да нашла кого предавать! Да подумаешь, я и мой прерывистый сон! Да хуй со мной! Да делай со мной все, что хочешь. Да даже мало ты сделала. Я, человек-говно, ещё и не того заслуживаю…» Бу-бу-бу. Зы-зы-зы. Не плачь, родная, одним словом. Я человек-говно, со мной все можно. Да только вот ни хуя я не говно! Извини! Не все со мной можно!
Эко я разошелся! Дождик, звездочки, августовская ночь, жизнь и приключения Буратино, ветер перемен, эко я разошелся, романтизьма — ебать меня в голову!..