Гангстеры

Эстергрен Клас

Сюжет написанного Класом Эстергреном двадцать пять лет спустя романа «Гангстеры» берет начало там, где заканчивается история «Джентльменов». Головокружительное повествование о самообмане, который разлучает и сводит людей, о роковой встрече в Вене, о глухой деревне, избавленной от электрических проводов и беспроводного Интернета, о нелегальной торговле оружием, о розе под названием

Fleur de mal

цветущей поздно, но щедро. Этот рассказ переносит нас из семидесятых годов в современность, которая, наконец, дает понять, что же произошло тогда — или, наоборот, создает новые иллюзии. Едва возникает ясность, как раскрываются новые факты, обнажаются связи, заставляющие иначе взглянуть на все произошедшее с братьями Морган и их окружением. Здесь завершается история о невозможных людях, невозможной любви и невозможной правде.

~~~

Стечение целого ряда обстоятельств позволило мне вернуться к тому, что произошло двадцать пять лет назад. Задернув шторы, я укрылся тогда от людей и солнечного света в квартире на Хурнсгатан в Стокгольме; я не находил себе места, метался из угла в угол, не в силах ни объяснить, ни исправить собственное положение. Чтобы разобраться в случившемся, я должен был написать целую книгу, изложить все заново и по порядку, чтобы спасти себя — пережить один день, думая о другом. Я хотел не просто убить время — мне надо было, в буквальном смысле, увидеть, как оно умирает. Только так я мог сохранить здравый смысл и возможность выбора, пусть только на бумаге, но все-таки возможность найти выход из положения, которое в противном случае казалось совершенно безнадежным.

Я писал историю вражды. Год спустя, когда книгу напечатали, все решили, что это роман о дружбе. История изменилась. Причастные к делу лица выдвинули собственные обвинения и оправдания, желая спасти свою репутацию. Обличенные представители высшего общества тоже сказали свое слово, но сделали это через подставных лиц, что само по себе могло бы закончиться скандалом и послужить основанием для отдельного разбирательства, случись об этом узнать широкой общественности. Но этого не произошло. Напротив, внимание привлек к себе авантюрный тон романа — публике он понравился, и книга со временем зажила своей собственной жизнью. Ее и по сей день можно увидеть — например, в окне парикмахерской в квартале Русендаль-Стёрре. Любому, кто бы ни зашел туда постричься, парикмахер обязательно расскажет, что события романа разворачивались именно в этом здании. Более осведомленные клиенты не раз указывали ему на ошибочность подобного утверждения, но тот продолжает стоять на своем. Однажды меня даже попросили объявиться там собственной персоной, чтобы объяснить парикмахеру, что он не прав, — чего я делать, конечно, не собираюсь. С моей стороны это было бы лишь проявлением занудства и мелочности. Предприимчивый цирюльник нашел подходящий предмет для разговора со своими клиентами — с какой стати я должен брать на себя роль дотошного правдоискателя, считающего своим долгом во что бы то ни стало вывести болтуна на чистую воду? Если я и собирался зайти к нему, то только для того, чтобы узнать, почему до сих пор не написано продолжение романа, почему изложение остается неполным, а история незавершенной, — ибо парикмахер утверждает, что знает и это.

Быть может, у него нашлось этому свое собственное объяснение, отличное от того, что мне доводилось слышать ранее. А разговоров на эту тему было немало. По слухам, молчание автора объясняется его дурными манерами, мол, ничего большего ждать от него и не приходится — еще одно заблуждение, которое мне следовало бы разъяснить. Но до недавнего времени я был лишен такой возможности, мне было запрещено высказываться по этому поводу публично. Некоторые обстоятельства, обещания и даже скрытые угрозы в мой адрес до поры до времени останавливали меня. Теперь же многое видится иначе. Последствия, неизбежные осложнения сегодня представляются мне вполне закономерными. Людям свойственно поливать друг друга грязью — ничего с этим не поделаешь. Но приоритеты изменились, к власти в этой стране пришли другие силы. Прежние обстоятельства уже не довлеют надо мной, данные мне обещания безнаказанно нарушены, а былые угрозы больше не представляют серьезной опасности. Этого отступления на четверть века, который тем временем подошел к концу, более чем достаточно, чтобы забыть за давностью лет не только многие из совершенных когда-то преступлений, но и долгую историю любви — от начала, с первого взгляда, поверх всех жизненных преград, и до конца, то есть до расставания, которое и послужило поводом для написания данной книги. Все эти обстоятельства будут подробно изложены ниже.

Роман, который я тогда написал, окончился на краю постели. Думаю, было бы логично начать с того же самого места — на краю постели, в которой покойно расположилась женщина, чья поза при других обстоятельствах могла бы показаться вполне естественной, но в тот момент выглядела слишком вольной. Дело было в спальне, выходящей окнами во двор, с желтыми розами на выцветших, почти прозрачных обоях, персидским ковром на полу, изразцовой печью в углу, несколькими медными гравюрами с изображением сцен из шекспировских пьес — The day is ours, the bloody dog is dead…

Итак, женщина расположилась на той самой кровати, а я сидел рядом и смотрел на нее, отстраненно и, насколько мог, безразлично. Возможно, со стороны это выглядело вполне естественно. На самом же деле, поскольку, в моих глазах, она была прекрасна, а я был молод и к тому же провел последние полтора месяца в затворничестве и уединении, то любой поймет, какой ценой давалось мне это напускное безразличие и как терзали меня в тот момент противоречивые чувства. Можно сказать, в каком-то смысле, я и по сей день сижу на краю той самой кровати. С тех пор мне не раз приходилось пользоваться маской безразличия, в самых разных обстоятельствах, но никогда потом это не стоило мне такого труда. Воспоминание это — мы оба, место и время — вот образ, который никак не блекнет, а, напротив, с годами становится только ярче. В мыслях я часто возвращаюсь к нему, но до сих пор старался не облекать его в слова — ни в разговоре, ни на бумаге. У меня на то были свои причины, объяснить которые я не мог, поскольку частично они оставались тайной и для меня самого. Обязательства и обещания, упомянутые мною выше, могли бы прояснить многое, но далеко не все. Вне всякого сомнения, меня прежде всего удерживал страх — самый настоящий ужас, который я испытывал при мысли о том, что образ этот утратит свое значение, глубину и резкость, что я не смогу разгадать его и он навсегда останется для меня бессмысленным. Вот чего я боялся больше всего — боялся, что, утратив его, я останусь один на один с пустотой, которую мне не вынести. Это воспоминание служило мне утешением, я приберегал его на черный день, как неприкосновенный запас, как план возможного отступления. Так я думал и, надо сказать, заблуждался. Сегодня мне ясно другое. Эта постель, эта старая кровать Геринга, больше похожа на рассохшуюся, скрипучую дыбу для мазохиста, а сам образ подобен старой фотографии, насквозь пропитанной цианистым калием, касаясь которого, совершаешь долгое и мучительное самоубийство.

~~~

В дверь позвонили, когда я стоял перед зеркалом с херувимами на раме и наблюдал, как дергается нерв у меня под глазом. Это было единственное доступное мне развлечение. Сигнал словно паяльная лампа прорезал сумрак прихожей. Которую неделю я слонялся по этой квартире в полной изоляции от окружающего мира, поддерживая в себе жизнь лишь тем, что работал и опустошал кухонный шкафчик, где стояли консервы и сухой паек — запас, который постепенно подходил к концу. Телефон молчал, соседей было не видно, почты я практически не получал — распорядиться о пересылке корреспонденции с моего собственного адреса сюда мне было лень. Одно из писем, которое до меня дошло, было от Малу, женщины, с которой мы какое-то время встречались, но которая переехала из города в Хельсингланд.

[3]

Она приглашала меня навестить ее, писала, что чувствует себя хорошо, что произошло чудо, потому что так хорошо она еще никогда себя не чувствовала. Наша связь была обычной для того времени, все было прекрасно до тех пор, пока мы сохраняли искренность во всем, кроме того, что касалось нашего истинного отношения друг к другу. Мы познакомились как-то вечером во «Фрегате», и спустя несколько лет она переехала ко мне, в основном потому, что «ей было негде жить». Это не помешало моей соседке всего через пару дней после переезда поздравить меня с «милой невестой», что дало нам повод к фальшивым смешкам, ибо про Малу нельзя было сказать ни того ни другого. Она была похожа на тролля, одевалась в сшитую собственными руками одежду, с самого начала напоминавшую рванье, и всегда подчеркивала, что наше сожительство носит вынужденный характер, несмотря на то, что мы жили как пара и вечерами иногда рисовали в огромных альбомах портреты наших будущих детей, а некоторым даже давали имена. Большую часть этих глупых имен она откопала во «Властелине колец», которого всегда таскала с собой в виде потрепанных, зачитанных до дыр томиков. Она могла открыть книгу и погрузиться в чтение в любое время и в любом месте, даже когда курила. Курила она много, особенно когда общалась со своим братом, предприимчивым, но к тому времени уже изрядно опустившимся человеком, который не расставался со своим товаром, пытаясь сбыть его каждому встречному. Пока Малу жила у меня, она старалась не курить, потому что знала, что, хотя курить мне и нравится, у меня случаются измены, особенно от употребления того, что все называли «черным ливанцем». «Турецкое серебро» было получше, но достать его именно в то время было сложно. Ее брат водил знакомства в высших кругах и гнездился иногда в шикарных, изящно меблированных квартирах на Эстермальме

После одной из таких отлучек она вернулась домой в таком жалком состоянии, что готова была поступиться гордостью и признать, что, несмотря ни на что, я ей небезразличен. Она умоляла меня выдвинуть ей ультиматум: «Выбирай, либо я, либо чиллум!»

Однажды, холодным зимним вечером, разузнав, что я живу на Хурнсгатан, она позвонила мне, чтобы рассказать, что они с братом до полусмерти накачались наркотиками на летней даче у своих знакомых. Мы с Генри поехали к ним, просто потому, что решили совершить джентльменский поступок. Как их занесло туда, в этот промерзший коттедж в заливе Лёкнэс, мы так никогда и не узнали. Тесный, загаженный, вонючий притон, мягко говоря, не дотягивал до стандартов Эстермальма. Брат лежал на полу, рядом с ним валялся шприц, а Малу забилась в угол и дрожала. Я вытащил ее на мороз, пока Генри пытался привести в чувство брата. Малу была не в себе, она быстро и возбужденно тараторила про то, как они бросили кому-то вызов. «В каком смысле, бросили вызов?» Я ничего не понимал. Она говорила и говорила, но вдруг заметила звезды на небе, увидела лед и стала сползать, скользя, вниз по склону к озеру. Я как мог, поспевал за ней, но с большим трудом. Одет я был не по погоде. Мы спустились на лед. Светила луна. Было красиво, жаль только, что у нас не было возможности полюбоваться природой. Малу была как в бреду, но она явно что-то задумала — она выбралась на лед и двинулась в сторону полыньи неподалеку от берега. Я до смерти перепугался и попытался ее догнать, но поскользнулся и упал. Я решил, что она хочет утопиться, и боялся, что не успею ее спасти. Но она вдруг остановилась и стала подпрыгивать на одном месте. Вскоре лед зашевелился, должно быть, от сотрясения он пошел трещинами, что в свою очередь породило гулкий вой, который эхом разнесся по всей округе.

Не знаю, как она до этого додумалась, но делала она это совершенное сознательно — она словно играла на льду, как на музыкальном инструменте, что само по себе было удивительно, но еще удивительнее было то, что лисы в окрестных лесах стали отвечать на эти звуки. К ледяному зимнему небу, к звездам, луне и всему Млечному пути поднималась воющая, ревущая песнь льда и диких животных. Вот кому они «бросили вызов». Это было непостижимо. Казалось, будто сама природа, послушная ее воле, сошла с ума. Но зрелище было величественное, и они с братом выжили — об этом я уже писал в своей книге. Ночь эта была незабываемой, фантастической и трагичной одновременно — сам бы я до такого никогда не додумался.

Малу имела свои особые представления о природе, и одно время мне казалось, что они могут стать для нее спасением, единственной возможностью уйти от зависимости. Она распрощалась со мной, с братом, с наркотиками и поселилась в общине, где-то в Хельсингланде — я был этому только рад. А потом я получил от нее письмо, в котором она писала, что с ней случилось чудо, что она излечилась и чувствует себя хорошо, что за пять месяцев она не сделала ни одной затяжки. В своем письме она описала и ферму, на которой жила, и людей, что жили с ней рядом. О некоторых из них я слышал и раньше, все они, похоже, были из одного теста. Белые вороны. Я так и видел их перед собой — все как на подбор тролли: бороды, ленточки на лбу, пончо, чудные шляпы. Можно было предположить, что на повседневную рутину они смотрят с безразличием или презирают ее, подобно богеме, что сами они выше суеты, что им и дела нет до мелких неурядиц. Ничего подобного. Они были не только грязны, но и мелочны — что попало не ели, отлично знали что почем, какое пособие положено им по болезни и сколько денег можно обналичить за раз. По сравнению с их занудным существованием, моя собственная жизнь казалась иррациональным хаосом. У меня не было ни малейшего желания встречаться с ней в такой компании. Я сел писать письмо, чтобы как можно мягче сообщить ей об этом.